Побежденный. Рассказы
Шрифт:
— У нас была правильная идея, — произнес он вслух и, громко топая, вышел из церкви, убежденный, что Бремиг не только обманщик, но и, на свой ничтожный манер, предатель. У него мелькнула мысль вернуться в клуб, однако желания подвергаться риску новых унижений он не испытывал. Ему хотелось побыть в одиночестве. Если он там не появится, Терезе это пойдет на пользу. Она явно видела его. Пусть помучается сомнениями и сожалениями, подумает, куда он делся.
Проходя мимо открытой допоздна табачной лавки, Ганс купил открытку с видом дворца Путти и вернулся в отель. Он давно не писал домой. Теперь это безопасно. Скоро он будет на Ближнем Востоке.
«Дорогие фатерлайн и муттерли [72] , — написал он и задумался на минуту. — Да, я жив и здоров. Не писал, потому что не мог, вы понимаете. То, что случилось
72
Папочка и мамочка (нем.).
Очень часто на уме бывает одно, а из-под пера выходит другое.
12
Съемки фильма начали обретать некий ритм, но в полдень четверга все остановилось. Деревня вышла в полном составе: девочки в шерстяных чулках, мужчины в лучших вельветовых пиджаках с медалями за все недавние войны на груди, женщины в траурно-черном. Неистовый, портивший настроение ветер, шквал с моря, собирал шляпы в подол и высеивал их в полях. Оркестр Девятого военного округа приехал туристским автобусом, музыканты согревали инструменты в кафе. Другой оркестр, Организации ветеранов африканских войн, усердно репетировал на кладбище, используя могилы в качестве сидений, его руководитель, одноногий, однорукий герой событий в Эритрее, пятью выразительными пальцами ввергал медные духовые инструменты в грандиозные созвучия. Филиграни, носивший в петлице красную звезду своих убеждений, оделся в самое старое и медленно пошел к памятнику с огромным венком из алых цветов, сплетенным в форме серпа с молотом и геральдических колосьев пшеницы. Старый Плюмаж был уже там, в визитке, глаза его были устремлены в даль, заполненную его личными мысленными образами славы. Граф приехал в запряженной парой лошадей карете, последний раз ею пользовался его отец во время коронации Виктора-Эммануила Второго. На голове у него был предписанный протоколом цилиндр, с шеи, болтаясь, свисал на блестящей шелковой ленте орден Золотого Руна. На дверцах кареты два раздраженных грифона когтили с великолепной свирепостью воздух по обеим сторонам герба, трех стрел и трех золотых, как на вывеске ростовщика, шаров. Назначенный час близился. Когда оставалось пять минут, подъехал величественный «лимузин-ланча», за рулем его сидел карабинер. Множество дружественных рук помогло полковнику Убальдини слезть с заднего сиденья, и он вышел на солнечный свет, поблескивая орденами. Это был неожиданный визит. Валь ди Сарат, увидев издали дядю, был удивлен и слегка тронут.
Когда пробило двенадцать, кинокамеры перестали стрекотать, и группа людей, включавшая в себя Валь ди Сарата, профессора Дзаини, согбенного старца с торчащей вперед остроконечной седой бородкой, и генерала Бассарокка, тоже бородатого, тяжело опирающегося на узловатую трость, медленно, благоговейно двинулась от разрушенной церкви, впереди солдат кадровой армии нес полковое знамя, резвившееся под ветром, словно щенок на поводке. На месте действия воцарилась тишина.
Когда процессия подошла к статуе, мужчины придерживали шляпы, женщины юбки. Немногочисленных детей, громко задававших вопросы, утихомиривали либо шиканьем, либо безжалостными шлепками. Ветер нарушал тишину, налетая порывами, вздыхая, свистя, затихая лишь затем, чтобы засвистеть снова. Стоявшие в отдалении американцы были тронуты. Жужжанье их личных кинокамер говорило, что эта сцена снимается для потомства. Какой-то ребенок заревел, и его пришлось срочно унести. Закончились многочисленные приветствия, и зазвучал оптимистический ритм национального гимна. Играли оба оркестра, и хотя начали они одновременно, ветераны опередили на финише кадровых.
Профессор Дзаини, один из тех изумительных старцев, которыми так богата Италия, поднялся на подиум, чтобы обратиться к внимающей вселенной. Политикой он занимался с начала века, и такие почтенные люди, как Орландо и Соннино, сникли под его ядовитостью. Фашистская эра нашла в нем язвительного и злобного критика, и теперь, при новой коалиции, он приехал со свежим ядом и готовностью пустить его в ход. Профессор сделал обзор недавнего прошлого Италии (недавнее, по его меркам, уходило к временам Гарибальди), говоря без
Генерал Бассарокка был по контрасту милосердно лаконичен. У него был очень слабый голос, и слушателям удалось лишь разобрать, что каждым вторым словом в его речи было «Италия». Поскольку выдающийся генерал обладал необычайной способностью трогать собственными словами свое сердце, все поняли, что надо делать, и плакали вместе с ним. Когда он окончил, Валь ди Сарат вышел вперед и рассек ленточку саблей. Полотнище сползло, и статуя обнажилась. Снова приветствия и минута тишины, итальянской тишины, гвалта детей и их разгневанных мамаш, симфонии далеких автомобильных гудков и крика осла, не проникнувшегося духом события.
После того как Филиграни торжественно возложил свой венок и произнес унылым голосом речь об отряде братьев, некоторые из которых пали за то, чтобы солнце могло светить красным светом, как граф проследил историю деревни и свою собственную до палеолитических потемок, как Старый Плюмаж выкрикнул властные приказания Судьбам творить самое страшное и заявил, что Сан-Рокко все равно будет стоять вечным символом того, другого, третьего, к собравшимся обратился Валь ди Сарат. Речи он заранее не готовил. Он говорил от сердца.
— Amici [73] , — сказал он, — это событие торжественное и вместе с тем задушевное. Сегодня я не особенно проникнут нашим славным прошлым, нашими традициями, нашей доблестью, нашим чувством справедливости. Потому что постоянно думаю о них, вернее, о нашем стремлении к ним и тщете наших частых попыток стать достойными своих идеалов. Вся страна уставлена такими памятниками, как тот, что я сейчас открыл, на их открытиях наверняка выражались прекрасные и благородные чувства, вызывавшие океаны слез, бури аплодисментов, а потом наступал глубокий сон забвения. Во время похода на Рим фашисты проходили мимо многих таких памятников, но статуи немы. Они живописуют только славу. О смерти же, гангрене, боли, ампутации, грязи, глупости, бесчеловечности, трусости безмолвствуют. Человеческий разум забывает о бедствиях и тем самым готовит почву для новых бедствий. Я не могу этого забыть. Я никогда этого не забуду.
73
Друзья (ит.).
Война — самый глупый из доводов. Это крайняя мера; так, крайней мерой удачливого преступника будет уничтожение судов. На нее идут, когда больше нет желания повиноваться законам полемики, то есть законам богоданного человеческого разума. Когда глупцы не находят ответов, когда логика и достоинство вызывают внезапное озлобление у тех, кто лишен логики и достоинства, тогда гибнут миллионы неповинных людей. Иной причины не существует. Глупцы, духовные банкроты самовыражаются за счет других, а те, кто мыслит категориями войны, являются самыми глупыми, самыми обанкротившимися, и они слишком часто остаются в живых после того пиршества смерти, на которое выдавали приглашения. — Он немного помолчал. — Меня называли героем. Говорили, что я хорошо сражался. Другие сражались не хуже, только менее удачливо. Лично я считаю то, что сделал, наименее важным событием в своей жизни. Воспринималось это легкомысленно, с пылкостью юности. Я наслаждался. Да, как ожесточившийся, лишенный совести воин. Убивал людей с легким сердцем, наслаждался за счет других. Эгоистично, бездумно, безответственно. Однако я герой. Я предпочел бы написать бессмертную строку, зачать здорового ребенка, посадить дерево, чем стоять сегодня перед вами у этого алтаря человеческого безрассудства, принимая ваши поздравления.
— Спятил? — прошипел ему потом полковник Убальдини.
— А что такое?
— Это опаснейшие мысли. Твое счастье, что люди по тупости их не поняли. Сочли их какой-то новой разновидностью патриотизма, иначе тут же заклеймили бы тебя как коммуниста.
— Как коммуниста? Господи. Почему?
— Ты никогда не поумнеешь. И не станешь пригоден для государственной службы. Чем я весьма разочарован.
— Мне очень жаль.
Убальдини свирепо посмотрел на племянника.
— Терпеть не могу нерасчетливости. Мне пришлось из шкуры лезть, чтобы добиться нынешнего положения. Ты — герой. Герою не нужно раскрывать рта. Ты прославился, а я карабкался по лестнице, с одной ступеньки на другую. И теперь на руках у тебя все козыри, а ты хочешь выбросить их, ведешь себя, как пятнадцатилетний мальчишка, внезапно ощутивший на плечах бремя ответственности за весь мир.