Побежденный. Рассказы
Шрифт:
— Но почему ты решил, что я буду во Флоренции?
— Я знал, что ты убежишь, а куда еще отправиться, кроме Флоренции? Где еще можно затеряться? Жаль, что мы не смогли убежать вместе.
— Я не бежал. Меня отправила сюда организация, — ответил Ганс.
— Организация? — переспросил, широко раскрыв глаза, Бремиг. — Разве она еще и помогает людям?
— Не знаю, — грубо ответил Ганс. — Меня отправила.
— Нет, — прошептал Бремиг, — организация состоит из людей. Не полагайся на них. Они все попадутся.
— Ты перепуган. Отвратительно перепуган.
— Да, это так. Союзники убьют меня, если схватят. Убьют нас обоих. А если я умру сейчас, без возможности земного искупления, мне будет нечего сказать на Небесном суде.
— Чего ты хочешь?
— Денег, — ответил Бремиг с неприличной откровенностью, — на то, чтобы досыта поесть. Чтобы уехать отсюда. Несколько тысяч лир.
— Ты противен мне.
— Я сам себе противен.
Ганс принялся вертеть в руке бокал с бренди. Бремиг пытался понять по его лицу, что он решит.
— Уехать? — спросил наконец Ганс. — Куда?
— В восемнадцати километрах, севернее Фьезоле, есть монастырь. Там не задают вопросов. Можно начать с нуля, с чистой страницы, как новорожденный ребенок. В Божье правосудие, Винтершильд, я верю больше, чем в людское.
— Трус, — бросил ему Ганс.
— Я заслуживаю этого, — ответил Бремиг с печальной, мазохистской улыбкой. — Хотя как сказать. Я был неплохим офицером.
Наступило молчание.
— Денег у меня нет, — сказал Ганс.
— Чему армия научила меня, — негромко заговорил Бремиг, — так это верности. Не фатерланду, флагу или фюреру, а собратьям, с которыми волею судьбы оказался в аду на земле. — И принялся напевать старую немецкую солдатскую песню «Ich hatt'einen Kameraden» [71] .
Ганс впервые ощутил дрожь волнения и ком в горле. Яростно выхватил из кармана деньги и швырнул на стол пять тысяч лир.
— Бери и проваливай!
Ему пришлось удержать Бремига от целования руки.
71
«Был у меня один товарищ» (нем.).
— Я мерзейший человек из всех, живших на свете, — запинаясь, пробормотал Бремиг, слезы его одна за другой капали на стол. — Единственная моя надежда в этой жизни — стать менее мерзким.
Когда Бремиг ушел нетвердой походкой, Ганс почувствовал, что все взгляды обращены к нему. Настроение покорять женщину у него пропало. Болела голова, в кармане оставалось четыре тысячи лир. Тереза на подиуме разматывала свои покровы из искусственного шелка. Выглядела она нелепо. Он вышел на свежий воздух.
Был ли Бремиг искренен? Не будет ли его союз с церковью союзом по расчету? Ганс вернулся мыслями к разгрому деревни. При желании он мог прекрасно вспомнить все, но то была война! В России было много смертей, ноги в сапогах торчали из снега под всевозможными углами, руки, обращенные ладонями вверх, каменели в едва ли не смешных положениях, будто муляжи. Он был солдатом, и сердце у него безжалостнее, чем у большинства людей. Это входило в программу выучки, черт возьми. Отработка штыковых ударов на мешке с соломой, в левую часть паха, в правую, в сердце. Для чего, если не затем, чтобы убивать? В казарме учили не хирургии.
Бремиг — обманщик. Страх толкнул его к вере как к последней надежде на спасение. Однако ночь в пустой церкви, должно быть, внушает суеверный страх, достаточно сильный, чтобы вызвать галлюцинации у того, кто лишен душевного спокойствия. Если Бремиг был искренен, то он несправедлив к нему. «Ich hatt'einen Kameraden». Ради старых времен этот человек заслуживает сомнения в пользу ответной стороны. Разве мужчина способен искусственно довести себя до таких слез? Под огнем Бремиг никогда не плакал. Усилием воли можно выжать из глаз слезинку, но не зареветь в три ручья. Монотонно зазвонил средневековый колокол, созывая верующих на молитву. Этот звук пришел с темных, затхлых страниц истории, времен полнейшей наивности, тогда ад был реальным местом со своей огненной географией, рогатые
Ганс, сыщик, расследующий обман Бремига, медленно направился к истертым ногами ступеням. Большая, источенная червями дверь была закрыта. Небольшая часть ее, дверца в двери, подалась под нажимом Ганса, и он увидел перед собой стену, на которой висели церковные уведомления, объявления о предстоящих браках, призывы к благотворительности, священные эдикты, извещения о пикниках для сирот. Одетый во все черное старик открыл для него застекленную дверь, и Ганс вошел в церковь.
Вдали монотонно звучал искажаемый эхом голос, ответствия немногочисленных прихожан сливались воедино, в некую звуковую акварель, где оттенки расплываются и утрачиваются один в другом. Помещение заполнял нежный, напутствующий запах ладана. Старухи двигались в полумраке бесшумно, словно черные призраки, скрывая свои лица и свои скорби. Одна из них окунула пальцы в святую воду, перекрестилась, сделала неглубокий реверанс перед алтарем и торопливо сошла к какой-то излюбленной усыпальнице, скрытой среди ребер здания. Под хмурым, неослабным присмотром старого служки Ганс окунул пальцы в мраморную купель и быстро, неловко осенил себя крестом, чтобы успокоить его подозрения. Затем спокойно пошел в полумрак, но шаги тех, кто не привык бывать в церкви, звучат бодро, отчетливо. Служка провожал взглядом Ганса, пока он не скрылся среди колонн.
Ганс поднял взгляд на статуи. Изваянная в конце прошлого века Дева Мария с пальмовой ветвью в руке незряче смотрела прямо перед собой. В складках ее алебастрового платья и между пальмовыми листьями скопилась грязь. Она напомнила Гансу приятельницу матери, которую он терпеть не мог в детстве. Гигантский Моисей вздымал Заповеди. Ангел наклонялся, чтобы возложить лавровый венок на мертвую голову какого-то средневекового владыки.
Святой Иоанн с выражением женской покорности на лице пас единственную овечку. Ганс стал осматривать картины. Мученичество святого Себастьяна художник написал в светлых тонах в византийской манере; туловище жертвы было укороченным, руки длинными, как у обезьяны, лодыжки сплетенными, будто веревки, тело сверху донизу утыканным стрелами, из ран лились галлоны крови. На переднем плане стояла группа радостных лучников карликового роста, накладывающих на луки новые стрелы.
«Человек не умел рисовать, — подумал Ганс. — Странно, что повесили такую вещь. Перспективы никакой. У меня бы получилось лучше».
В глаза ему бросился Христос, бичом изгоняющий менял из Храма, но он понятия не имел об этом сюжете, и ему представилось, что гневный, сильный человек осыпает ударами испуганных людей, всем своим видом выражающих желание уйти. Ганс покачал головой. Чуть подальше он увидел Тайную Вечерю. Христос, выделенный более красочным, чем у других, нимбом, простирал руки, апостолы переговаривались между собой. Ганс долго смотрел на бородатое лицо Сына Божьего, изо всех сил стараясь найти в нем хоть тень тех ужаса и сочувствия, что увидел Бремиг. И ничего не нашел. Он видел только человека, бородатого, как ортодоксальный еврей, глядящего на него с каким-то извечным высокомерием. Даже его жест начал выглядеть просьбой о милосердии, соединенной со смиренным пожатием плеч, которым встречает превратности судьбы мелкий торговец. Эти беспомощно протянутые руки, контрастирующие с равнодушным взглядом карих глаз, показались Гансу символом коварной еврейской хитрости, ловкости наступления или отступления в зависимости от силы и бдительности противника.