Почему море соленое
Шрифт:
Игорь тоже молчит, но молчит насмешливо. А дядя Егор, довольный тем, что у него есть слушатели, рассуждает «за жизнь».
— Нету у нас хорошего хозяина колхозу. Сколько их перед моими глазами перемельтешило, а так, чтобы хозяин всему оказался, на моем веку один был. Перед войной пришел. Вывернул всю нашу жизнь, как пустой карман, наизнанку да показал, что у нас, окромя табачных крошек, ничего в кармане-то нет. Убедительный был мужик. А тихий вроде бы, не видный. Не слыхивал от него никто повышения голоса, не то чтобы матерщины. Бывало, ласково так скажет: «Что же ты, Егор Тимофеич, недоглядел? Нехорошо это». И в душе у тебя от этих слов совестеливость просыпается. Умел он душу понять и разбередить. А как война началась,
Наконец дядя Егор спохватился:
— Заговорил я вас, осовели. Ты, Антонида, в балагане ложись, тебе, Федор, надо в избу идти, а мы с ребятами тут, у костра. Они — молодые, а я — привычный.
Отец ушел к «молоканке», Антоше дядя Егор постелил в балагане, а мы легли у костра.
Игорь уснул сразу, дядя Егор поворочался, покряхтел и тоже засопел. А я никак не мог уснуть. Я думал о том, что вот так, у костра, может быть, нам с Антошей придется прожить всю жизнь. А зимой? Я слышал, что на снегу спят в спальных мешках. Что это за мешки, я ни разу не видел.
А что, собственно, я вообще знаю о геологах? Читал в книжках, как они ищут нефть, уголь, золото. Еще кино видел — «Неотправленное письмо». Ходили всем классом смотреть. Потом Борька доказывал, что это кинематографический шедевр. Почему шедевр, мы так и не поняли. Может, потому, что полкартины снято вверх ногами. Или я ничего в этом не понимаю? Я вообще в искусстве не силен. Зимой мы ходили на выставку, экскурсовод ругал Лактионова за натурализм, а мне его картины больше всех понравились. В них все, как в жизни, похоже на что-то, что уже видел и можешь вспоминать. У картины Левитана «Над вечным покоем» мне всегда хочется плакать. Наверное, потому, что я вспоминаю маму. Вернее, я ее но помню, мне был всего год, когда она умерла. Но на кладбище мы с отцом бываем часто.
Если бы я был художником, нарисовал бы вот эту ночь. Угасающий костер, дремлющие над водой кусты, крупные грустные звезды. В багровых отблесках огня — мое лицо. Задумчивое, мечтательное. И подпись: «Будущий геолог».
Нет, все это вранье. Я совсем не мечтаю быть геологом. Мне, наверное, все равно, кем быть. А в геологи я пойду только потому, что так хочет Антоша. Может, она и знает, что это такое, а я не представляю. Несмотря на книги и кинофильмы. Когда я думаю о геологах, то начисто забываю все, что читал и видел в кино, а вспоминаю Ваську Дубова. Он жил в нашем дворе. Лет пять назад уехал на Колыму искать алмазы. Раз в два года он на несколько месяцев приезжает в отпуск. Ходит как купец, около него всегда дружки увиваются. Васька напоит их до чертиков и кричит на весь двор: «Вы кто? Черви, а не люди. Вы меня за червонец продадите, а я вас всех оптом купить могу». Он и в самом деле покупает все, что попадет под руку: от ковров и дорогих сервизов до гармошек. Этих гармошек у него восемь штук и все разных марок. Играть он на них не умеет. «Волга» его четвертый год во дворе ржавеет.
Васька идет в экспедицию ради денег. А я из-за Антоши. Вот и вся разница. Наверное, я ужасно безыдейный. Конечно, и от меня тоже польза для людей будет, если я что-нибудь найду. Но, если говорить честно, я об этой пользе мало думаю. Больше думаю о том, чтобы быть вместе с Антошей.
Тот же Васька утверждал, что все в жизни происходит от женщины и ради женщины. Богатство, мол, человеку нужно, чтобы ублажить женщину, подвиг он совершает, чтобы понравиться женщине. Даже войны начинаются из-за женщин, потому что происходят за богатство, а богатство опять же для женщин.
Я догадываюсь, что Васькина философия грубая и вредная. Но ведь сам-то я собираюсь жертвовать собой ради женщины.
А разве я жертвую? Чем? Лезет же в башку всякая ерунда!
Просто я люблю тебя, Антоша, и хочу быть с тобой. Ты слышишь? Или ты спишь? Хочешь, я расскажу тебе сказку?
…Жил-был маленький-маленький мальчик. Он был совсем маленький и одинокий. У всех других мальчиков были мамы. Они стирали белье, варили обед, мыли полы и еще многое умели делать. У этих мам были удивительные руки, умеющие делать все, что может делать человек. У них были удивительные глаза, умеющие плакать и смеяться. У них были удивительные голоса, когда они пели своим детям колыбельные песни.
Маленький мальчик не слышал этих песен. Он жил в избушке у ключа с холодной-холодной водой. По ночам он слышал, как разговаривает с кем-то вода да тяжело вздыхает дядя Егор, единственный близкий ему человек на свете. Иногда от ключа женщины приносили мальчику молоко и шаньги. Они грустно наблюдали за тем, как он жадно ест, ласково гладили его по головке, прижимали к теплой груди и роняли в волосы щедрые бабьи слезы. Они звали его сиротинушкой, и мальчик долго был убежден, что это его второе имя. Когда незнакомые люди спрашивали, как его зовут, он так и отвечал: «Котя-сиётинуска».
А потом вернулся отец. После смерти матери, которую мальчик не помнил, отец уехал в город, стал работать на заводе. Теперь он получил комнату и приехал за сыном. Он ткнулся усами в лицо мальчика и заплакал. Усы были колючими и пахли табаком, лицо было изрыто оврагами, и по ним текли соленые ручьи. Руки у отца были жесткими, но ласковыми. Через три дня он увез мальчика в город. Мальчик стал жить в большом-большом доме, где одна изба стоит на другой. Там было много-много людей, среди них попадались и добрые, и злые. Но даже среди добрых людей мальчик чувствовал себя одиноким, потому что ему всегда не хватало того, что может дать женщина. Он это чувствовал, хотя еще и не понимал. Он инстинктивно тянулся к тому, что зародилось в глубокой-глубокой древности, даже до появления человека. Он был мал и глуп, но он был и мудр, ибо в нем жили многовековые инстинкты живого существа.
Маленький мальчик вырос и пошел в школу. Он научился писать и читать, стал многое понимать и о многом догадываться. Не догадывался только об одном: о том, что всю жизнь тоскует. У него было много друзей, они готовы были отдать ему все, что имели. Но они не могли ему дать того, чего не имели. Ибо то, чего он хотел, было не у всех или не для него.
Тоска научила его быть чутким. Его слишком часто жалели, и он рано научился отличать жалость и доброту, пусть даже искренние, от того большого и необъяснимого, чего он еще не изведал, но инстинктивно знал, что это есть. Впервые он почувствовал это, когда учительница Нина Петровна стала заниматься с ним на дому. Он почувствовал, что она отдает ему больше, чем другим, и что-то большее. Когда он стал совсем взрослым, он понял: Нина Петровна отдавала ему то, что должна была отдать своему сыну, которого не было и по которому она тосковала.
А мальчик все рос и рос, постепенно становился мужчиной. Ему даже хотелось побыстрее стать взрослым. Однажды утром он был радостно изумлен, обнаружив на подбородке светлую, редкую и робкую растительность. И может быть, именно в это утро в нем проснулась другая тоска. Она не заслонила его прежней тоски, но впитала ее и оттого стала вдвойне сильной. И втройне чуткой. Мальчик стал большим.
Большой мальчик жил в то время, когда мальчики и девочки начинали стесняться быть хорошими. Это было начало века, который стали называть атомным. В обиход вошли слова «кибернетика» и «чувиха». Большие мальчики и девочки считали, что новый век должен сделать их новыми. Новые слова, новая одежда, новые прически, новые танцы… Большим мальчикам казалось, что походка героев фильма «Великолепная семерка» и жаргон Мишки Хряка делают их ужасно современными.