Почему море соленое
Шрифт:
Дальше портовых кабачков фантазия Игоря почему-то не распространяется. Должно быть, начитался Станюковича. Так и сыплет терминами: «бак», «рангоут», «бомбрамстеньга». Уверен, он не знает, что они обозначают. Но, в общем-то, мне приятна болтовня Игоря. Я как-то не думал всерьез, где мне придется служить. Служба — везде служба: «становись», «равняйсь», «так точно», «никак нет». Никаких иллюзий я не питал насчет всего этого. И все-таки здорово обрадовался, что пойду служить именно во флот. По крайней мере, узнаю, что такое море и с чем его едят. Ведь я его видел только в кино да на картинках. Буйная фантазия
Вечером мы опять сидели на берегу Миасса.
Антоша сказала:
— Флот — это, конечно, интересно. Но там служить четыре года. А как же я?
— А вы, Снегирева, свободная гражданочка.
— Я буду ждать.
— Не надо никаких клятв.
— Какой же ты все-таки черствый!
«Черствый»! Если бы она знала, что со мной творилось, когда она сказала: «Я буду ждать»! Я очень хотел от нее это услышать. Но не мог же я показывать свою радость! Вообще я не люблю никакого сюсюканья.
Я промолчал. Лег на спину и стал смотреть в густо вытканное крупными звездами небо. Тоня подняла голову и тоже стала смотреть на звезды.
— Ты не помнишь, сколько километров до ближайшей звезды?
Я не очень силен в астрономии. Наугад сказал:
— Пять миллионов световых лет.
— В сущности, наша Земля — лишь песчинка в этом океане Вселенной. Она такая маленькая, что мне иногда бывает страшно. Ее так легко сегодня уничтожить.
И она об этом думает! Я считал ее красивой, но не считал ни глупой, ни умной. А она тоже об этом думает! Может быть, все мы хоть иногда об этом думаем? Мы ссоримся по пустякам, шалим на уроках, пишем шпаргалки, стараемся на улице походить на беззаботных шалопаев. Но мы изучаем географию, и Земля нам кажется очень большой. Мы изучаем астрономию и убеждаемся, что Земля — очень маленькая. Мы читаем газеты и понимаем, что сегодня можно запросто уничтожить нашу Землю — такую большую для нас и такую маленькую во всей системе мироздания.
Я не хочу, чтобы Тоня думала об этом. Если мы все время будем об этом думать, мы сойдем с ума. Но мы не можем об этом и забывать. Мы, именно мы должны что-то делать, чтобы люди об этом не думали.
— Вот поэтому нам надо идти служить, — сказал я.
По-моему, Тоне эта фраза показалась слишком громкой. Она усмехнулась.
— Тебе хочется служить?
— Надо.
— Вам хорошо, вам не приходится выбирать сейчас. А мы, девчонки? Пять лет назад нам всем говорили, что самая прямая и самая правильная наша дорога — в институт. Три года назад нам сказали, что прямая дорога — это производство. Станок или свиноферма. Все просто, гладко, укатанно. И прямо, как трамвайные рельсы. От вокзала до ЧТЗ — и никаких пересадок. А ведь не просто и не гладко. Я хочу сама найти себя, не хочу идти по проложенной кем-то трамвайной линии, а хочу сама прокладывать новые пути.
— А по-моему, ты сама не знаешь, чего хочешь. Ведь решила же стать геологом.
— Ну и что?
— Значит, в институт?
Почему в институт? А может, в геологическую партию. Рабочей. Колышки заколачивать.
— Значит, на производство. Против чего же ты тогда возражала?
Она молчала. Потом ласково шепнула на ухо:
— Костя, а ты — умница. Поэтому ты мне и нравишься.
— Только поэтому?
— В мужчине главное — ум.
— Ты сама додумалась до этого?
— Ага. — Она засмеялась, потом нагнула мне голову и чмокнула меня в щеку. Я тоже хотел поцеловать ее, но испугался. Я еще ни разу не целовался и боялся, что не умею этого делать. Получится опять, как тогда, у окна. Может быть, Тоня ждала, что я ее поцелую, потому что долго сидела неподвижно и как-то неестественно прямо.
— Что-то прохладно стало, — сказала она наконец. — Пойдем домой?
До самого ее дома мы шли молча. Я думал о ней, о том, как мне будет без нее плохо. Я все еще ощущал ее поцелуй у себя на правой щеке и потом долго не мог заснуть, потому что засыпаю я обычно на правом боку.
7
Василий Иванович пожал мне руку и тихо сказал:
— Молодец, Костя.
И все время, пока я шел на место, зал аплодировал. Эти аплодисменты окончательно оглушили меня, я перестал соображать. Потом аплодировали еще кому-то. Я смотрел на отца. Он сидел в президиуме между секретарем горкома комсомола Лешей Гавриловым и Фарадой. Отец надел свой единственный выходной костюм и сидел торжественно и строго. Леша улыбался, а Фарада протирала пенсне. Я догадался, что она плачет, и понял, что она, в общем-то, очень мягкий и добрый человек и всегда любила нас. По-моему, мы ее тоже любили, хотя причиняли ей много хлопот, может быть, даже обижали, сами того не сознавая.
— Покажи! — Игорь вытянул у меня из рук аттестат зрелости. — Трояк по химии. А мне по русскому закатили.
Собственно, тройки нас сейчас совсем не волновали. Важно, что мы закончили школу. Не надо больше учить уроков, дрожать перед экзаменами, бояться дополнительных вопросов. Только оттого, что сейчас все смотрели на нас, сидящих в первых двух рядах, мы сдерживались. А еще полчаса назад мы были пьяны от счастья и трехдневного безделья, от странного и непривычного ощущения полной свободы и безответственности.
Потом стали произносить речи. Василий Иванович говорил тихо, раздумчиво и немного грустно. Его слушали внимательно и тоже раздумчиво. Лешу Гаврилова слушали добродушно. Все знали его как энергичного, веселого парня и снисходительно прощали ему привычку разжевывать давно известное. Потом должна была выступать Сима Ховрина, но она растерялась и только с места пролепетала:
— В общем, мы все рады и всем спасибо. Я больше ничего не скажу, а то заплачу. — Она села на место и, верно, заплакала. Ей дружно аплодировали.
И вдруг Василий Иванович объявил:
— От родителей слово имеет Федор Тимофеевич Соколов.
Отец подошел к трибуне, одернул пиджак, откашлялся.
— Говорить я не мастер, если что не так скажу, но осудите. Потому что вы вот все ученые, а мне не довелось поучиться. Когда в первый класс церковно-приходской школы пошел, война первая мировая началась. Отца на фронт забрали, а я в доме старшой, остальные мал мала меньше. За плуг взялся, а когда последняя лошаденка подохла — за соху. А в соху-то моя мать стала запрягаться. Вот как дело было. Даже рассказывать об этом теперь горько, да вы, может, и не поверите. Не видели вы ничего такого, и не дай бог увидеть.