Почему РФ – не Россия
Шрифт:
Тезис о патриотизме коммунистов, по сути своей ещё более смехотворный, чем утверждение об органичности для России их идеологии, не являлся, в отличие от последнего, новшеством в идеологической практике коммунистов. Из всех основных положений «постсоветской» национал-большевистской доктрины он самый старый и занял в ней центральное место ещё с середины 30-х годов, т.е. тогда, когда стало очевидным, что строить социализм «в отдельно взятой стране» придется ещё довольно долго. На уровне низовой пропаганды для отдельных слоев он, впрочем, существовал всегда — ещё Троцкий считал полезным, чтобы рядовой красноармеец с неизжитой старой психологией, воюя за дело Интернационала, считал при этом, что он воюет за Россию против «интервентов и их наемников», те же мотивы использовались для привлечения на службу большевикам старого офицерства. Но тогда он не имел существенного значения, ибо антинациональный характер большевистской власти был вполне очевиден, и до тех пор, пока надежды на мировую революцию не рухнули, совершенно откровенно декларировался самими большевиками, делавшими ставку на совсем другие идеалы и лозунги. Да и слишком нелепо было бы партии, не только занимавшей открыто антинациональную и антигосударственную позицию в ходе всех войн с внешним врагом (как во время русско-японской, так и Первой мировой), не только призывавшей к поражению России в войне, но и ведшей практическую работу по разложению русской армии и совершившей переворот на деньги германского генштаба, партии, краеугольным камнем идеологии которой было отрицание патриотизма, вдруг громко заявить о приверженности
Когда после 1991 г. откровенные коммунисты оказались в оппозиции, «державность» стала главным компонентом их доктрины, поскольку слово это в условиях распада страны звучало чрезвычайно притягательно. Между тем «державность» эта была специфическая — того самого рода, как она всегда и понималась большевиками — не Отечество само по себе, но «социалистическое отечество», то есть такое отечество, в котором они, коммунисты, стоят у власти. В этом случае можно говорить о национально-государственных интересах, защите территориальной целостности, величии державы и т.п. Во всяком ином — всего этого как бы и не существует, пока власть не у них — нет и подлинного отечества. Поэтому и в 90-х годах коммунисты точно так же поддерживали чеченских сепаратистов ради свержения Ельцина (при начале операции, с целью её предотвратить, депутаты Думы от КПРФ сидели в бункере у Дудаева вместе с крайними «правозащитниками» типа С. Ковалева), как когда-то содействовали поражению в войне с внешним врагом «царизма». Весьма характерно, что Зюганов не только не открещивается от Ленина (заведомого врага традиционной российской государственности), но именно его объявлял поборником «державности» (то есть речь шла именно о той «державности», о которой говорилось выше). Еще за несколько лет до 1991 г., когда советская система все больше стала обнаруживать свою несостоятельность, некоторая (наиболее «продвинутая») часть её апологетов пыталась «примазаться» к уничтоженной их предшественниками исторической российской государственности и утверждать, что Советская Россия — это тоже Россия, только под красным флагом, а большевистский переворот — явление такого же порядка, что перевороты Елизаветы или Екатерины Великой, реформы Петра I или Александра II; позже же, соответственно, утверждалось, что концом традиционной России, «органической частью которой был советский опыт», стал… август 1991 года. Будь коммунистическая идеология достаточно популярна сама по себе, никакого патриотизма и вообще никакой мимикрии её адептам не потребовалось бы, но в условиях, когда, с одной стороны, они не могли вернуться к власти иначе как изображая себя патриотами, а с другой, вовсе не собирались отказываться от коммунизма, в чистом виде её подавать было крайне невыгодно.
Распространенные тогда представления о «перевоспитании» коммунистов были, конечно, крайне наивны (едва ли можно было всерьез полагать, что те, кто занимался обработкой населения в коммунистическом духе, могут искренне «перевоспитаться» быстрее, чем те, кого они обрабатывали) и нескольких лет после августа 1991 г. было вполне достаточно, чтобы положить конец всем иллюзиям на превращение «Савла в Павла». Разумеется, в то время, когда КПСС подменяла собой государственные структуры, членство в ней в большинстве случаев означало выполнение тех функций, что и в любом государстве, а во многих сферах занятие профессиональной деятельностью иначе было просто невозможно. Но все те, кто лишь формально отдавал дань официальной доктрине, при первой возможности отбросили эту шелуху, потому что внутренне никогда не были ей привержены. Но те, кто остался верен целям своей партии и после того, как никто их к тому не обязывал — были и остались, конечно же, настоящими коммунистами; люди, которые и после видимого краха советско-коммунистической идеологии старались не тем, так другим способом как-то и куда-то «пристроить» советское наследие, не могли делать это иначе, как по убеждению. Смысл «обрусения» объективно заключался в том, чтобы дать советско-социалистической идеологии «второе дыхание», облачив её в патриотические одежды. В свое время известный польский антикоммунист Ю. Мацкевич высмеивал соотечественников, провозгласивших лозунг «Если уж нам быть коммунистами — будем польскими коммунистами!», указывая, что коммунизму, как явлению по самой сути своей интернациональному, только того и нужно, чтобы каждый народ славил его по-своему, на своем языке. Только так он и мог надеяться победить во всемирном масштабе — проникая в поры каждого национального организма и разлагая его изнутри. В том же состояла и суть советской культуры, которая, как известно, должна была быть «национальной по форме, социалистической по содержанию». Это и был «коммунизм с русским лицом», это-то и была «русификация» коммунизма. То, что было, можно сказать, заветной целью партийных программ, после «перестройки» было объявлено патриотической заслугой советских писателей.
Не менее распространенной аргументацией в пользу «исправления» коммунистов выступали тогда ссылки на забвение или неупотребление ими тех или иных положений марксова «Манифеста» (раз так — они вроде бы уже и не коммунисты), хотя ещё Ленин, а тем более Сталин отошли от догм «изначального марксизма», не перестав от этого быть теми, кем были, установив тот режим, который установили, и сделав с Россией то, что сделали. Что это было — хорошо известно, а уж в какой степени соответствовало пресловутому «Манифесту» — дело десятое. И не то важно, насколько далеко отошли «постсоветские» коммунисты от марксистской теории, а то важно, что они не собирались отходить от советской практики. Степень привязанности «коммуно-патриотов» к базовым ценностям тогда вообще сильно недооценивалась, вследствие чего в чуть менее красной «патриотической» среде дело представлялось так, что «патриоты — это патриоты, а коммунисты — это сталинисты». На деле, однако, дело обстояло по-другому: «патриоты — это сталинисты, а коммунисты — это коммунисты».
Окончательно усвоив истину, что не смогут добиться победы своей идеологии иначе как в национально-патриотической упаковке, в форме национал-большевизма, коммунисты не отрекались, естественно, ни от Ленина, ни от Октября. Ибо отними у них Ленина — что же у них останется? Не Сталин же изобрел коммунизм и социализм. Не Сталин создал Совдепию со всеми её по сию пору сохраняющимися базовыми чертами и принципами, а Ленин. Поэтому коммунисты были ещё готовы снисходительно отодвинуть в тень Маркса с Энгельсом, но Ленина — никогда, поэтому ни один, самый «распатриотичный» коммунист никогда не отказывался ни от Ленина, ни от революции, ни от советской власти, как не отказывался от них истребивший массу ленинских соратников и творцов революции Сталин. Речь шла лишь о готовности присовокупить к этим «ценностям» большую или меньшую часть «русской» атрибутики, величина которой находилась в прямой зависимости от политической конъюнктуры. Когда их власть была крепка, вполне обходились «советским патриотизмом» (в тяжелые годы присовокупив к нему имена нескольких русских полководцев). Но даже в конце 1990 г. о принципиальном «обрусении» речи не шло и главный идеолог российской компартии Зюганов одинаково неприязненно относился и к «демократам» и к «патриотам», заявляя, что они «равно враждебны имени и делу Ленина». Это когда они потеряли власть, задним числом родилась и стала усиленно распространяться идея, что КПСС подвергалась нападкам якобы потому, что «обрусела» и с 70-х годов стала выражать интересы русского народа, превратившись чуть ли не в партию русских патриотов. Хотя по мере дискредитации коммунистической идеологии среди её адептов все большее распространение получала манера изображать из себя русских патриотов, сам советско-коммунистический режим был всегда вполне самодостаточным и если и собирался куда-то эволюционировать, то, во всяком случае, не в сторону исторической российской государственности, а в сторону одной из его собственных известных форм. Да и вообще мимикрию не следует путать с эволюцией. В конце 1991 г. Зюганов о компартии вообще предпочитал не упоминать, выступая в качестве главы некоего «Союза народно-патриотических сил», но как только забрезжил свет надежды, тут же предстал в натуральной роли её главы. Вообще, чем лучше обстояли у них дела (или когда они так считали), тем откровеннее коммунисты говорили собственным голосом. Но в любом случае «обрусение» не простиралось дальше сталинизма.
Вполне обычным для общественного сознания 90-х годов было представление о возглавлении коммунистами «всех патриотических сил». Но так называемые «национал-патриоты», о которых демократические СМИ любили писать как о союзниках коммунистов, вовсе не являлись тогда самостоятельной силой. Те, кто сотрудничал тогда с коммунистами, были либо сами внутренне достаточно «красными», либо проделали эволюцию в эту сторону. Абсолютное большинство деятелей так называемого «патриотического движения» составляли к тому же выходцы из научно-литературного окружения партийной номенклатуры, которые сохраняли верность КПСС вплоть до её запрета. Оставаясь в душе убежденными сторонниками советской власти, разве что исповедуя некоторую «ересь» по отношению к ортодоксальному ленинизму — национал-большевизм, они были способны лишь упорно цепляться за «родную партию», надеясь, что она перевоспитается в том же духе. Никаких собственных организационных форм это движение не создало, а вся сколько-нибудь «политическая» деятельность его оказалась под контролем и руководством коммунистов. Возникновения в этой среде какой-то чисто патриотической организации последние просто не допустили бы.
Претензии «патриотической оппозиции» на объединительно-патриотическую роль простирались до утверждений о том, что она-де объединяют «белых и красных», «от социалистов до монархистов» (как вариант: никаких белых и красных не было и нет, во всяком случае, в настоящее время, а есть только русские люди, которых искусственно разделяли и разделяют враги) и стремления стереть разницу между захватившими власть в 1917 г. большевиками и их противниками: ведь если коммунисты — тоже патриоты, то почему бы не простить им совсем уж небольшой грех «социализма»? Заявляя о «невозможности перечеркнуть 75 лет русской истории» и вернуться к традиционным ценностям, национал-большевики предлагали объединить традиции: соединить коммунизм с православием, советский строй с монархией и т.д., изображая себя как идеологов «третьего пути». Чтобы соответствовать этой роли они, естественно, стремились отделить себя от коммунистов, лишь подчеркивая необходимость теснейшего союза с ними (оправдывая коммунизм тем, что он, якобы, возник «как противостояние мировой закулисе»). Кроме того, такая роль требовала отсутствия всякого иного «третьего пути» (которым на самом деле и было бы обращение к дореволюционной традиции). Вот почему существование «белого» патриотизма представляло для идеологов национал-большевизма смертельную опасность, и они стремились представить дело таким образом, что его как самостоятельного течения не только нет, но и быть не может (а все «белое» находится в их рядах). Они всячески избегали даже упоминать термин «национал-большевизм» и крайне болезненно воспринимали упоминания о наличии иного патриотизма, чем их собственный советский. Им ничего не стоило, например, повесить рядом портреты Врангеля и Фрунзе или зачислить в свою «команду» таких идеологов эмиграции, как И. Ильин и И. Солоневич, немало не смущаясь тем, что те, при всей разнице во взглядах, были прежде всего наиболее непримиримыми и последовательными врагами советского режима.
Некоторые из них, а также их союзники из «демократов-перебежчиков» даже именовали себя белыми и от имени белых «замирялись» с коммунистами, или объединялись с ними в «Объединенную оппозицию» (как 1992–1993 гг. группировки Астафьева, Аксючица и др.). Подобными тенденциями было наполнено и «казачье» движение, видные деятели которого под бурные аплодисменты заявляли, что «партийный билет казачьему атаману не помеха», а позже под сетования о том, что «нас пытаются снова расколоть на белых и красных», поднимали на щит разного рода отщепенцев, воевавших в гражданскую войну на стороне большевиков. Между тем Белое движение, возникшее в свое время в защиту уничтоженной России, по самой своей сущности было прежде всего движением антисоветским и размежевание красных и белых проходило именно по линии отношения к советскому режиму и всему комплексу советского наследия. Если для одних 7 ноября был главным государственным праздником, то для других — «Днем Непримиримости», и сделать из этой даты «День согласия и примирения», как пытался ельцинский режим, было совершенно невозможно. «Объединенная оппозиция» в действительности представлала собой не объединение не правых с левыми, а левых — с левыми, изображающими из себя правых; не союз «белых и красных» (что в принципе невозможно), а союз красных с такими же красными, но «национально окрашенными» (что совершенно естественно). Опубликованное в связи с этим в конце 1994 г. заявление «Белая эмиграция против национал-большевизма» (в России его опубликовали, в частности, «Независимая газета» (25.10.1994), «Экспресс-хроника» (1.11.1994), «Новый Мир» (1995, №1), подписанное последними оставшимися в живых участниками гражданской войны, их потомками и руководителями всех основных белоэмигрантских организаций с изложением позиции Белого движения, нанесло весьма чувствительный удар по претензиям национал-большевизма говорить от имени наследников исторической российской государственности.
В национал-большевистской публицистике просматривалась также тенденция оседлать монархическую идею и с её помощью сделаться судьею между белыми и красными (как если бы они сами были не одной из сторон, а чем-то потустороннем, высшим по отношению к ним), а в конце 90-х годов, оставив поползновения на «заединство» с эмиграцией они прямо выступили против Белого движения, обвинив его в «масонстве» и «феврализме», а себя подавая как наследников монархии. Попытки национал-коммунистов поставить себя «правее» Белого движения и зачислить в свои ряды «самых крайних» монархистов, противопоставив их Белому движению, да ещё опираясь на них, обличать антисоветские взгляды, выглядели весьма забавно в свете того, что те деятели, которые действительно были правее Белого движения в целом, во-первых, сами все к нему принадлежали (составляя его крайне правый фланг), а во-вторых (и это главное), они-то как раз и были самыми лютыми ненавистниками Совдепии (если более либеральные и левые элементы эмиграции в 1941–1945 гг. могли позволить себе «оборончество» или рассуждения о «двойной задаче» то монархисты, а особенно такого толка, воевали в составе разных антисоветских формирований).
Существовал, впрочем, и собственно «коммунистический монархизм» — как вариация сталинизма (в этой среде существует версия, что Сталин втайне мечтал о монархии). Идея своей, «красной монархии» действительно близка тем, кто готов наполнить знаменитую триаду «Православие, Самодержавие, Народность» советским содержанием. С православием «красные монархисты» вполне согласны были мириться, даже оставаясь большевиками, коль скоро оно призвано придавать их будущему режиму респектабельность (опять же в точном соответствии со сталинской практикой). Недаром излюбленное самоназвание национал-большевиков — «православные коммунисты». Самодержавие они понимали как тоталитарную диктатуру, а народность — как социализм со всеми прелестями «коллективизма», воплощенного в колхозном строе. Земский Собор в национал-большевистской интерпретации представлялся в том духе, что съезжаются какие-нибудь председатели колхозов, советов, «красные директора», «сознательные пролетарии» и т.п. и избирают царем Зюганова.