Почти вся жизнь
Шрифт:
Служить в батарее, которой командовал Смоляр, а потом в его дивизионе и теперь в его полку было трудно, но именно к нему стремились люди, и особенно офицерская молодежь. Не пугало и то, что у Смоляра была страсть к строевой службе. Его разводы славились в дивизии. Став командиром полка, Смоляр завел себе доброго коня. На нем он выезжал перед строем, ездовой помогал спешиться, и Смоляр обходил батареи вместе с начштаба и адъютантом, с удовольствием прислушиваясь к ладным приветствиям. При всем этом он отнюдь не был честолюбив. За эти годы многие товарищи Смоляра выдвинулись на большие посты. И Смоляру не раз предлагали то должность начарта дивизии, то начштаба в артбригаду, но он неизменно
У него было спокойное, немного полное лицо. Глаза — большие, карие и удивительно живые — выделялись резко. Курчавые волосы Смоляр зачесывал назад. Голос у него был с хрипотцой, как будто всегда немного простуженный. И весь он, со своими подвижными глазами на спокойном лице, и курчавыми волосами, и хрипловатым голосом, был неотъемлем от полка. В тридцать пять лет его уже называли Батей.
Отношения Смоляра с Лариным сложились не просто. Ларин принадлежал к той самой зеленой молодежи, которая «жизни не нюхала». Прямо из учебного класса военного училища Ларин попал на финский фронт и, следовательно, не испытал кочевой командирской жизни и еще ничем не проявил себя. Но именно Ларина Смоляр полюбил больше всех. Когда под «линией Маннергейма» Ларин впервые пришел представиться командиру полка, Смоляр хмуро взглянул на одинокий кубик в петлице командира взвода, но тут же не выдержал, улыбнулся. Очень уж хорош был Ларин — высокий, сильный, на редкость ладный. Густо светило солнце, крутой снег блестел ослепительно, звенели тугие прямоствольные сосны, и Ларин был под стать этому яркому, многообещающему дню. «Ну, ну…» — ворчливо сказал Смоляр, словно не желая довериться первому впечатлению. А потом, в бою, поверил и навсегда полюбил Ларина. Смоляр считал для себя естественным не «кланяться пулям» и при любых обстоятельствах выглядеть бодро и попросту не обращать внимания на опасность: работа есть работа; но он всегда восхищался храбростью своих подчиненных, увлекался храбрецами, любил их нежно, до самозабвения. Это были его дети…
— Привет, Марусенька! — неожиданно крикнул водитель девушке-регулировщице в милицейской форме. Девушка в ответ козырнула, и водитель усмехнулся: — Всю жизнь с ними ругался, а теперь, как увижу, сердце радуется — Ленинград!
— Да, Ленинград, — задумчиво сказал Ларин. — Ржевку уже проехали…
И шоссе, и улицы города казались умытыми за ночь. Во всем чувствовалась утренняя свежесть и легкость. Она коснулась и Ларина. Как будто он проснулся не в землянке несколько часов назад, а только сейчас, и только сейчас стал освобождаться от тяжелого забытья.
— Скорей, скорей! — торопил он шофера.
Было шесть часов утра, когда Ларин остановил машину возле большого дома на углу проспекта Майорова и Мойки.
— Зайдешь?
— Не придется. Батя велел покрышки сменить. Совсем прохудились…
— Ладно. Завтра утром в семь ноль-ноль будь здесь.
Он быстро взбежал по лестнице, но прежде чем постучать в знакомую, обитую зеленой клеенкой дверь, снял фуражку, пригладил волосы, затем снова надел фуражку и, решившись, постучал.
Дверь открыла невысокая, сухонькая старушка и, увидев Ларина, зашептала:
— Павел Дмитрич, Павел Дмитрич…
Она еще раз повторила «Павел Дмитрич…» — и в это время Ларин услышал другой голос, сильный и звучный. Он сделал шаг навстречу. Что-то легкое, ласковое, родное коснулось его.
— Ольга, — сказал он и увидел ее лицо с выступившими на глаза капельками слез.
— Милый, милый, — повторяла Ольга, — милый мой…
— Дай мне взглянуть на тебя, — сказал Ларин, отстраняя ее руки от своего лица.
— Я еще не причесана…
А Ларину
— Почему ты мне ничего не рассказываешь? — спросила Ольга.
— Потом, потом… Расскажи мне о себе, — сказал Ларин, радостно слушая ее голос.
И снова оба замолчали. Главное друг о друге они уже знали. Словами это нельзя было передать. Они сели рядом, Ольга прижалась к его плечу, и Ларин подумал, что это вот и есть настоящее счастье. Он лишь боялся Ольгиного вопроса о делах на фронте, который один мог разрушить их с трудом найденное уединение.
— Рассказывай, Павлик, рассказывай, как на фронте.
— Так, в двух словах, не расскажешь, — ответил Ларин спокойно.
Валерия Павловна испуганно посмотрела на него.
— Оля, чаю попей, — сказала она дочери. — На работу опоздаешь.
Бойкие солнечные лучики звенели, врываясь в раскрытые окна. Утренним звоном и сладким запахом пробуждения была наполнена комната.
— Окопались фрицы проклятые, не выгонишь, — шептала Валерия Павловна. — Кушайте. Кушайте, пожалуйста.
Ларин и Ольга были знакомы еще с довоенных лет. Школа, в которой училась Ольга, шефствовала над артиллерийским училищем. В праздники школьная самодеятельность выезжала к курсантам. Ольга играла графиню в «Женитьбе Фигаро»…
Когда же они все-таки познакомились? Ольга говорила, что это было на школьном выпускном вечере. Ларин же утверждал, что гораздо раньше. В воскресный день они ездили с экскурсией вниз по Неве, и Ларину понравилась маленькая тоненькая девушка с большими карими очень внимательными глазами. «Но я совсем не помню тебя на этой экскурсии, — возражала Ольга, — это было на выпускном вечере».
А спустя три дня после выпускного вечера первые ленинградские дивизии уже уходили на фронт. Белой ночью Ольга сидела на подоконнике в своей комнате и смотрела на улицу. Ночь была длинная, нескончаемая. Отовсюду слышался мерный и дробный топот солдатских сапог. Спать Ольге не хотелось, она все сидела на подоконнике и чувствовала себя одинокой, брошенной, И вдруг ей показалось, что она узнала кого-то в строю. Еще не твердо уверенная, что этот человек ей действительно знаком, Ольга выбежала из дому и догнала его. Это был Ларин. Она шла рядом с ним, чуть не плача от радости и от досады, что выбежала из дому с пустыми руками. Хоть бы что-нибудь, какую-нибудь память…
Они переписывались. Раза два Ларин приезжал в Ленинград и оба раза бывал у Ольги. Никогда они не думали, что поженятся.
В начале марта Ларин приехал в Ленинград усталый и измученный до крайности. Таким его Ольга никогда еще не видела. Он был небрит, и она заметила у него в бороде несколько седых волос. Это в двадцать три-то года! Ей так стало жаль его, так захотелось пожертвовать для него чем-то своим. И уже потом, и всю ночь она чувствовала себя старше его, и ей все хотелось пожалеть его, приласкать, успокоить. Ларин утром побрился и стал снова похож на себя. «Пойдем, Оля, в загс», — сказал он, и Ольге стало смешно. Загс? А что, есть еще загсы в Ленинграде? Разве есть еще такие счастливые и такие сумасшедшие, как эти двое? Но Ларин хмурился, был серьезнее, был старше ее. Он был прав.
И вот Ларин снова здесь, и снова после боя. Теперь он был у себя дома.
Ларин заметил, что Ольга не дает матери ухаживать за ним. Сама пододвигает то стакан, то тарелку, сама нарезала ему хлеба, положила сахару — и эти обычные движения были сейчас той необходимой между ними связью, которую нашла Ольга и за которую Ларин был ей благодарен.
— Проводишь меня до завода?
— Конечно!
Когда они вышли на улицу, Ольга спросила:
— Заметил, как мама постарела?
Ларин кивнул головой.