Почти вся жизнь
Шрифт:
Командир дивизии разрешил трем бойцам из стрелкового батальона «дальнейшее прохождение службы в артиллерийском полку». Афанасьев служил теперь в отделении разведки, гигант Вашугин работал номером в первой батарее. Семушкин был зачислен связистом. Ничем до сих пор он себя не проявил, но и жалоб на него не было.
Расчеты пристреливали разведанные цели, но работать было трудно. Немцы с высот кидали огромные «чемоданы».
Со Смоляром Ларин виделся редко. Батя командовал теперь группой поддержки пехоты. По целым дням он пропадал в приданных подразделениях,
— Вы уже не дети, и я вам не нянька. Кое-чему я вас научил, извольте-ка проявлять самостоятельность.
— А у нашего Смоляра и в самом деле есть сходство с нянькой, — тихо посмеиваясь, заметил Хрусталев и подмигнул Ларину. — Старая нянька, которая ежели возьмется за палку, так больше для острастки. Что, Ларин, не верно?
Ларин пожал плечами, но ничего не ответил. С того памятного дня они с Хрусталевым не разговаривали, хотя и относились друг к другу подчеркнуто вежливо. В полку этого никто, кроме Макарьева и замполита второго дивизиона Васильева, не замечал. «Неужели и Батя не замечает? — думал Ларин. — И как это он притерпелся к Хрусталеву? „Давно в полку. Ветеран. Вместе службу начинали“. Фу ты, черт, неужели и это имеет значение? А может быть, имеет значение то, что Хрусталев никогда не выступает со своим мнением и на совещании как-то особенно умеет поддержать Смоляра? И этого командир полка тоже не замечает?»
При Бате Хрусталев всегда подчеркивал свою «кадровость»: «Приписники — люди восторженные, а мы знаем, почем пара гребешков», «Мы, Ларин, не студенты, чтобы ночи не спать». Ларина он называл то «доктором», то «академиком», то «демократом». И всегда так, чтобы слышал Батя. Выходит, что, если я не режусь в преферанс, а читаю Чехова, значит, я «доктор», а если дружу с рядовым бойцом, то «демократ»? Самая обыкновенная пошлость.
При Грачеве эти штучки не очень-то Хрусталеву сходили. Помнится, еще в сорок первом году послали Хрусталева в Ленинград. Приезжает обратно. Грачев спрашивает: «Ну, как в Ленинграде?» Хрусталев, «человек кадровый», отвечает: «Противник бьет по городу преимущественно беспокоящим огнем. Гражданское население, конечно, страдает». Так Грачев прямо затрясся:
— «Гражданское население!» Вы где этому научились? Это же ленинградцы, ленинградцы, а не «гражданское население». И не «страдают», а гибнут на боевых постах. И не «конечно», а к великому нашему горю и стыду, и не «противник», а фашисты. Понимаете, фашисты, ироды, сволочи, людоеды!..
— А мне жаль Васильева, — откровенно признался Макарьев, — служить с таким Навуходоносором куда как приятно! Он же всех политработников неучами считает. Чуть что — «демагогия»…
— Почему Навуходоносор? — спросил Ларин смеясь.
— Да как же! Тот тоже к власти стремился. А Хрусталев спит и видит, как бы ему командиром полка стать.
— Ну, уж это ты, друг, хватил, — сказал Ларин, покачав головой.
— Навуходоносор, — сказал Макарьев убежденно.
Август прошел незаметно. Незаметно стали удлиняться
Теперь, когда поблекли яркие летние краски, болото, на котором воевал полк, окончательно развезло, и все увидели его безобразие. Осень словно подчеркнула, что на этих безрадостных местах можно только воевать.
Почему-то Ларин не мог представить себе осени в Ленинграде. Он не мог и не хотел расставаться с Ленинградом летним, открытым солнцу. Таким он видел Ленинград в последний раз, таким он видел его, читая Ольгины письма. В этих письмах было много любви и мало быта, а это верное средство против разлуки.
Они писали друг другу часто. Ларин уже привык к девушке из полевой почты, которую в полку за гордую осанку прозвали Королевой. Высокая, прямая, с венцом массивных рыжеватых кос, и в самом деле похожих на корону, девушка приходила к Ларину и в землянку, и даже на наблюдательный пункт. Опасность не страшила ее, и во время сильного обстрела на ее красивом лице появлялось презрительное выражение.
— Ползком, ползком! — кричал ей Ларин, издали заметив Королеву. А та шла к нему во весь свой великолепный рост.
Ранним туманным утром Ларин получил приказ. В бою его дивизион должен был поддерживать батальон Снимщикова. Ларин обрадовался. Первая мысль была: «Повезло».
Снимщикова он любил, но отношения с ним были совершенно иными, чем со Смоляром.
Ларин знал, что только Смоляру он может поверить самое свое сокровенное. Новые мысли возникали у него после разговора с Батей. Никаких особых слов Смоляр не произносил, да и не знал их. Сила Смоляра была в его прямолинейности. Его слова как бы прокладывали главную дорогу, на которую хотелось выйти.
Со Снимщиковым Ларин никогда не вел задушевных бесед. Он любил Снимщикова за веселый и верный характер, и их отношения, однажды сложившись в приятельские, такими и остались.
Узнав, что им воевать вместе, Ларин решил немедленно отправиться в батальон. Но Снимщиков опередил его. Только Ларин успел крикнуть своему ординарцу: «Собирайся!» — как тут же: «Отставить!» Он увидел лихо заломленную пилотку Снимщикова и его большие усы цвета спелого льна. Расцеловались. Выпили. Операцию обсуждали шумно.
— Приказано нам быть на КП батальона. И ни с места, пока двумя траншеями не овладеем. Ну, а нарушим… — Снимщиков захохотал, — в комендантское отведут.
— И опять будем вместе… — сказал Ларин.
— Эх, погодку бы завтра!
За час до того как командиры дивизиона и батарей должны были уходить в батальоны и роты, Смоляр собрал их у себя. Предупредил:
— Снарядов зря не разбрасывать. За это буду наказывать.
— Мало снарядов, — заметил командир третьего дивизиона Петунин, известный своей рассудительностью. — Меньше боекомплекта… А нужно два.