Под покровом небес
Шрифт:
– Да ну на хрен!
Воцарилось молчание.
– Унизительный для кого? Для тебя или для меня?
Она не ответила. Он не унимался:
– Что ты имеешь в виду, говоря, что не доверяешь Таннеру? В чем именно?
– Ну… нет, вообще-то, я ему доверяю, наверное. Но мне с ним никогда не бывает вполне комфортно. Близкого друга я в нем не чувствую.
– Вот те на! Дождалась, когда мы с ним в этой дыре окажемся…
– Да нет, ну так-то он ничего. Так-то он мне очень нравится. Ты не подумай ничего такого…
– Но что-то ты ведь хотела этим сказать?
– Ну разумеется, хотела. Но это все не так важно.
Она вышла, вернулась в свою комнату. Он некоторое время лежал, не меняя позы, и озадаченно глядел в потолок.
Снова принялся за чтение, вдруг прервался.
– Ты точно не хочешь посмотреть «Невесту напрокат»?
– Совершенно точно.
Он захлопнул книгу.
– Пойду, пожалуй, погуляю полчасика.
Он встал, надел спортивную рубашку и коломянковые брюки, причесался.
– О! какие замечательные духи. Ты их здесь купила? – Оценивая, он шумно потянул носом. Потом совсем другим тоном вдруг говорит: – А все-таки что ты имела в виду? Ну, насчет Таннера…
– Да ну, Порт! Ради бога, давай не будем обсуждать это.
– Ладно, детка, будь по-твоему, – покорно согласился он, целуя ее в плечо. И тут же, тоном насмешливого простодушия: – А думать мне об этом можно?
Она не отвечала ничего, пока он не подошел к двери. Тут она подняла голову и с обидой в голосе говорит:
– В конце концов, тебя это касается куда больше, нежели меня.
– Ладно, пока. До скорого, – сказал он.
IV
Он шел по улицам, машинально сворачивая на те, что потемнее; наслаждался одиночеством, шагал, ловя лицом вечернюю прохладу. На улицах кишел народ. Его толкали, смотрели на него из дверей и окон, открыто меж собою обсуждали – благожелательно или нет, по их лицам этого не поймешь; а некоторые так и вовсе останавливались только для того, чтобы на него поглазеть.
«Насколько они дружелюбны? Лица как маски. На вид всем будто тысяча лет. Последняя их энергия уходит на слепое, стадное желание выжить, и, поскольку ни один не ест вдоволь, ни у кого из них нет своих собственных сил и стремлений. Интересно, что они думают обо мне? Видимо, ничего не думают. Если я попаду, например, под машину, кто-то из них мне поможет? Или так и оставят лежать на мостовой, пока тело не обнаружит полиция? Да и из каких таких побуждений кто-то из них должен помогать мне? Религии у них никакой не осталось. Интересно, они кто – мусульмане? христиане? Сами не знают. Знают деньги, а когда удается их заиметь, все, что им нужно, это наесться. Но что же в этом плохого? Почему у меня при всяком взгляде на них возникает такое чувство? Будто я виноват в том, что мне всегда хватало еды, что я здоров в отличие от них. Все равно ведь страдание распределено между всеми людьми равномерно: никто без своей доли, такой же точно, что и у соседа, не останется…» В глубине души он чувствовал, что последнее утверждение ложно, но сейчас верить в это было необходимо: порой не так легко бывает выдерживать голодные взгляды. Благодаря такого рода мыслям только и мог он продолжать прогулку по здешним улицам. Держась так, будто кого-то не существует – либо его, либо этих местных. Кстати, поди пойми еще, какое из этих двух предположений верно. Не далее как сегодня около полудня испанка-горничная в гостинице ему сказала: «La vida es pena». [4] «Конечно», – ответил он, чувствуя в голосе фальшь и сразу задавшись вопросом: а может ли вообще американец быть искренне согласен с определением жизни, которое приравнивает ее к страданию. Впрочем, в тот момент это ее суждение показалось ему правильным, потому что она была стара, морщиниста и явно, что называется, из народа. Многие годы одним из прочно укорененных в его сознании предрассудков было мнение, будто истинное проникновение в реальность следует искать в разговорах с людьми физического труда. Но с некоторых пор он ясно видел, что и характер их мышления, и строй речи столь же догматичен и негибок, а следовательно, так же мало способен раскрывать подлинные глубины бытия, как и у людей из любых других слоев общества, и тем не менее он по-прежнему часто ловил себя на том, что продолжает ждать, все так же слепо веруя, что именно из их уст вот-вот услышит некие перлы мудрости. Он шел и шел и вдруг обнаружил, что нервничает: ему открылось, что указательный палец правой руки быстро чертит в воздухе нескончаемые восьмерки. Вздохнув, он заставил себя это прекратить.
4
«Жизнь – это боль» (исп.).
Выйдя на сравнительно ярко освещенную площадь, немного воспрянул духом. Площадь была крохотной, но по всем четырем ее сторонам были выставлены столики со стульями, причем не только на тротуары, но и на мостовую, так что никакому транспортному средству было бы невозможно проехать, не зацепив их. В центре площади был разбит крохотный скверик, украшенный четырьмя платанами, подстриженными в виде раскрытых зонтиков. Под деревьями кружилось и мельтешило не менее дюжины собак самых разных размеров; временами, сгрудившись в кучу, они принимались остервенело лаять. Он замедлил шаг и пошел через площадь, стараясь на собак не натыкаться. Осторожно пробираясь под деревьями, вдруг заметил,
Улица мало-помалу пошла под уклон; это его удивило: он думал, что весь город выстроен на склоне, обращенном к гавани, и сознательно выбрал для прогулки направление вглубь страны, а не к берегу и порту. Тем временем запахи становились сильнее. Их было много, все разные, но все происходили от того или иного вида нечистот. Столь непосредственная близость известной субстанции, в некотором роде как бы являющейся основой стихии запретного, усиливала его ликование еще больше. Вдобавок он заметил, что извлекает извращенное удовольствие из того, что механически передвигает ноги, ставит одну впереди другой, несмотря на то что усталость дает о себе знать все более явно. «В один прекрасный момент я вдруг замечу, что повернул и двигаюсь обратно», – подумал он. Но до тех пор – ни-ни: принимать такое решение сознательно он не хотел. И от секунды к секунде откладывал тот миг, когда пустится в обратный путь. В конце концов перестал даже и удивляться, и тут в голове начала складываться смутная картинка, образ Кит, которая сидит, полируя ногти, у открытого окна и смотрит на город. По мере того как минута шла за минутой, этот мысленный образ возникал в сознании все чаще и все более он склонен был видеть себя главным действующим лицом некоего зрелища, а Кит – его зрителем. В каждый данный момент ощущение подлинности своего существования он основывал на предположении, что Кит с места не сдвинулась и по-прежнему сидит на том же самом месте. Будто бы из окна она все еще может видеть его, такого маленького и такого далекого, – видеть, как он мерно шагает, то поднимаясь выше, то спускаясь, то в свете фонарей, то во тьме; возникло ощущение, что только она знает, когда ему повернуть и направиться в обратную сторону.
Уличные фонари здесь были очень редки, мостовые на улице кончились. По-прежнему в канавах попадались дети, с визгом и криками играющие чем-то найденным среди мусора. Вдруг ему в спину ударил камешек. Он резко развернулся, но в темноте понять, откуда камень взялся, не получилось. Через несколько секунд другой камень, брошенный спереди, ударил по колену. В потемках он разглядел группу детей, те кинулись врассыпную. Камни посыпались со всех сторон, но в него больше ни разу не попали. Пройдя дальше и достигнув освещенного места, он остановился, попытавшись приглядеться к двум группам дерущихся, но все убежали во тьму, так что и он тоже вновь двинулся дальше, шагая по-прежнему машинально и ритмично. Сухой и теплый ветер, зарождающийся где-то в темных пространствах впереди, дул прямо в лицо. Понюхав воздух, он учуял в нем отголоски тайны и снова ощутил непривычное возбуждение.
Несмотря на то что улицы становились все менее городскими, город никак не хотел кончаться: по обеим сторонам дороги тянулись ряды лачуг. Дальше фонари кончились вовсе, в окнах хибарок света тоже не было. Лишь тьма и ветер. Да, это он и есть – тот самый ветер, что, налетая прямо с юга, перепрыгивает голые горы (сейчас невидимые, они высятся где-то там, впереди), пробегает над плоским ложем пересыхающего соленого озера (себхи, если по-местному) и врывается на окраину города, поднимая завесу пыли, которая сразу окутывает весь городской склон холма и рассеивается в воздухе уже над гаванью. Он остановился. Вот и последний пригород повис на нитке улицы. За крайней лачугой дорога кончилась, дальше был обрыв – помоечная каменистая осыпь, уходящая вниз по трем направлениям. Внизу в темноте различались неглубокие извилистые русла, похожие на овраги. Порт поднял глаза к небу: мелкая россыпь Млечного Пути походила на гигантский разлом, сквозь который на черноту небес изливалось слабое белое свечение. Вдалеке послышался стрекот мотоцикла. Когда его выхлопы в конце концов смолкли, слушать стало вовсе нечего, разве что время от времени пропоет петух, каждый раз словно обозначив высшую точку повторяющейся мелодии, все остальные ноты которой слуху недоступны.
Он стал спускаться с обрыва вправо, наступая на рыбьи скелеты и оскальзываясь в пыли. Оказавшись внизу, нащупал валун, вроде бы чистый, и на него уселся. Кругом стояла оглушительная вонь. Он зажег спичку, та осветила землю, сплошь засыпанную куриными перьями и гниющими арбузными корками. Встав на ноги, услышал над собой шаги – где-то рядом, в самом конце улицы. И впрямь, над обрывом уже возник какой-то силуэт. Пришлый молчал, но Порт был уверен, что тот видел его, шел за ним и теперь знает, что он сидит тут внизу. Незнакомец прикурил сигарету, и на миг Порту сделался виден араб в шешии. Брошенная спичка описала тускнеющую параболу, лицо араба исчезло, на его месте осталась светящаяся красным точка сигареты. Несколько раз прокричал петух. Наконец и пришлый подал голос: