Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Я проскочила мимо спускавшихся зигзагом лыжников, мимо новичков и экспертов, я проскочила долгие годы сомнений, сконфуженных улыбок и компромиссных решений. Я полетела в свое прошлое.
Люди и деревья по обе стороны от меня казались темными сводами туннеля, а я рвалась на яркий и ровный свет в самом конце его, рвалась, словно к камешку на дне пруда, словно к белому и славному младенцу в глубине материнской утробы.
На зубах у меня скрипело нечто вроде гравия. Ледяная слюна струилась по горлу.
Лицо Бадди зависло надо мной, огромное и безобразное, как сорвавшаяся со
— Ты держалась молодцом, — прошептал мне на ухо такой знакомый голос. — Пока тебе не заступили лыжню, ты держалась молодцом.
У меня отстегивали лыжи, с земли подбирали мои лыжные палки, пропахавшие каждая сама по себе свою борозду. У меня за спиной высился деревянный забор.
Бадди снял с меня ботинки и несколько пар белых шерстяных носков, поддетых снизу. Его жирная рука ощупала мне ступню левой ноги, затем лодыжку, она перемещалась осторожно и неторопливо, словно в поисках припрятанного оружия.
Безучастное белое солнце стояло в зените. Мне хотелось понежиться на нем, пока я не стану чистой, тонкой и острой, как лезвие ножа.
— Я пойду наверх, — сказала я. — Я хочу попробовать еще разок.
— Нет, тебе нельзя.
Лицо Бадди скривилось, но на нем можно было прочесть выражение глубочайшего удовлетворения.
— Нет, тебе нельзя, — повторил он, улыбаясь, как при разговоре с приговоренной к смерти. — У тебя двойной перелом ноги. Тебя положат в гипс на долгие месяцы.
9
— Я так рада, что их казнят.
Кошачью мордочку Хильды исказил зевок. Она положила голову на руки и заснула. Пук зеленой, как желчь, соломы торчал у нее из волос и казался какой-то экзотической птицей.
Цвет зеленый, как желчь. Специалисты предсказывали, что он войдет в моду только осенью, но Хильда, как всегда, на полгода опережала события. Зеленый, как желчь, плюс черный; зеленый, как желчь, плюс белый; зеленый, как желчь, плюс бледно-зеленый — такова была теперь ее цветовая гамма.
Рекламные тексты, серебряные и ничтожные, распускали у меня в мозгу свои рыбьи пузыри. Они всплывали на поверхность с пустым всплеском.
Я так рада, что их казнят.
Я проклинала провидение за то, что время моего посещения гостиничного кафе совпало с Хильдиным. После почти бессонной ночи я была слишком тупа, чтобы изобрести какой-нибудь повод смыться, скажем за перчатками, носовым платком, зонтиком или записной книжкой, забытыми в номере. И наказанием за это стала долгая, смертельно скучная прогулка вдвоем с нею от дымчато-стеклянных дверей гостиницы до землянично-мраморных ворот здания на Мэдисон-авеню.
Всю дорогу Хильда казалась мне ходячим манекеном.
— Какая милая шляпка! Это ты сама ее смастерила?
Мне хотелось, чтобы Хильда, повернувшись ко мне, воскликнула: «Да ты что, спятила?» — но вместо этого она всего лишь выгнула, а потом вновь
— Сама.
Накануне вечером я была на спектакле, героиня которого, одержимая дьяволом, говорила таким глубоким и низким голосом, что нельзя было догадаться, принадлежит ли он женщине или мужчине. Что ж, голос Хильды звучал точь-в-точь так же.
Она заглядывалась на собственное отражение в каждой зеркальной витрине, мимо которой мы проходили, словно бы затем, чтобы каждую минуту получать подтверждение, что она на самом деле существует на свете. Молчание, владевшее нами, было настолько глубоким, что частичную ответственность за него несла, должно быть, и я сама.
И поэтому я сказала:
— Какая это страшная история с Розенбергами.
Розенбергов должны были казнить в тот же вечер.
— Да! — воскликнула Хильда, и мне показалось, что в ней в конце концов проснулось что-то человеческое, что мне удалось затронуть живую струнку в кошачьей колыбели ее сердца. В момент, когда Хильда произнесла свое «да», мы уже находились в мрачном, как склеп, хотя и залитом утренним светом, конференц-зале, но по-прежнему оставались вдвоем, дожидаясь прихода остальных.
— Страшно, что такие люди живут на свете.
И тут она зевнула, и в ее бледно-оранжевом рту открылась огромная темная пропасть. Как загипнотизированная, я уставилась туда и не могла отвести взгляда, пока губы не сомкнулись и дьявол, прячущийся в глубине ее тела, не заговорил вновь:
— Я так рада, что их казнят.
— А ну-ка, улыбнитесь!
Я сидела на красном бархатном канапе в офисе у Джей Си, держа в руке бумажную розу и позируя журнальному фотографу. Снимали всю нашу дюжину по очереди, и я была последней. Я пыталась спрятаться в дамской уборной, но это не сработало. Бетси углядела мои ноги под дверью кабинки.
Я не хотела фотографироваться, потому что боялась разрыдаться. Я не знала, почему мне хочется разрыдаться, но понимала, что стоит кому-нибудь заговорить со мной или просто посмотреть на меня чересчур внимательно — и слезы сами хлынут у меня из глаз, а рыдания вырвутся из горла, и я не смогу успокоиться целую неделю. Я уже чувствовала, как слезы булькают и трепещут во мне, словно вода в неровно установленном и налитом до краев стакане.
Это были последние съемки перед отправкой журнала в печать, равно как и перед нашим возвращением в Талсу, Билокси, Тинек, Кус-Бэй и прочие милые места, откуда мы прибыли, и нам предстояло сфотографироваться с предметами, представляющими собой символические обозначения того, чему каждая из нас решила посвятить свою жизнь.
Бетси сфотографировалась с колосом пшеницы, чтобы показать, что она хочет стать женой фермера, а Хильда — с лысым и безликим муляжом человеческой головы, чтобы показать, что она хочет делать шляпки, а Дорин взяла в руки шитое золотом сари, чтобы показать, что она хочет оказывать социальную помощь жителям Индии (чего она, как сама же сообщила мне, совершенно не хотела, а стремилась лишь сфотографироваться с этим сари в руках).
Когда меня спросили о том, кем я хочу быть, я ответила, что не знаю.