Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Мать преподавала машинопись и стенографию девицам из городского колледжа, и ее не следовало ждать раньше, чем часам к трем.
Опять заскрипели колеса. Вроде бы кто-то возил туда-сюда детскую коляску у меня под окном.
Я перепорхнула из постели на ковер и осторожно, на четвереньках, подобралась к окну посмотреть, что там происходит.
Наш маленький белый бревенчатый домик, окруженный небольшим садом, стоял на перекрестке двух тихих пригородных улиц, но, несмотря на то что весь участок был по краям обсажен невысокими деревцами, любой прохожий
Это растолковала мне наша соседка, мрачная особа по имени миссис Окенден.
Миссис Окенден была удалившейся на покой медсестрой. Она только что в третий раз вышла замуж (два первых мужа умерли при подозрительных обстоятельствах) и коротала большую часть времени, подглядывая из-за белых занавесок собственного дома за всем происходящим.
Она дважды беседовала с моей матерью обо мне: в первый раз доложив, что я битый час просидела в чьем-то синем «плимуте» под фонарем у ворот собственного дома, целуясь с хозяином машины, а во второй — сообщив, что мне лучше бы опускать шторы, когда я готовлюсь лечь в постель, потому что однажды вечером, выгуливая своего скотч-терьера, она видела меня в окне полуголой.
С великой осторожностью я, не вставая с колен, выглянула из окна.
Женщина, в которой не было и пяти футов росту, с гротескно выпирающим животом, катала по улице старую детскую коляску черного цвета. Двое или трое ребятишек разного возраста и роста, но все бледные, с перепачканными в грязи лицами и перепачканными голыми коленками, шли за ней, хоронясь от солнца в тени ее юбки. Блаженная, чуть ли не святая улыбка озаряла лицо женщины. Ее голова чуть покачивалась, откинутая назад и казавшаяся воробьиным яйцом, положенным на голубиное: женщина блаженствовала на солнышке.
Я ее хорошо знала.
Это была Додо Конвей.
Додо Конвей была католичкой. Она училась в Барнарде, а потом вышла замуж за архитектора, окончившего университет в округе Колумбия, который тоже был католиком. У них был огромный запущенный дом через улицу от нашего, отгороженный от проезжей части живой изгородью, и сад, заваленный самокатами, трехколесными велосипедами, кукольными колясками, игрушечными пожарными машинами, бейсбольными битами, бадминтонными сетками, крокетными молотками, хомячьими клетками и ошейниками коккер-спаниелей, — словом, всеми приметами и предметами детства в полудачной местности.
Додо, вопреки моей собственной воле, вызывала у меня интерес.
Ее дом резко отличался от остальных в округе: и размерами (он был куда больше), и цветом (второй этаж был из бурых бревен, а первый — из серого известняка, украшенного ракушечником), и сосны к тому же совершенно скрывали его от посторонних глаз, что в здешних местах, где у всех были переходящие один в другой садовые участки и символические, нормальному человеку по пояс, заборы, почиталось как бы асоциальным.
У Додо уже было шесть детей и, вне всякого сомнения, должен был вот-вот появиться седьмой — и она кормила их рисовой кашей, бутербродами с ореховым маслом,
Все любили Додо, хотя неуклонный рост ее семейства был постоянной притчей во языцех. У людей постарше, вроде моей матери, было здесь, как правило, по двое детей, у более молодых — и более удачливых — по четверо, но никто, кроме Додо, не собирался обзаводиться седьмым. Даже шесть казались чрезмерной роскошью. Но, в конце концов, соглашались люди, Додо ведь была католичкой.
Я понаблюдала за тем, как Додо катает младшего отпрыска семейства Конвей. Прямо у меня под окном. Словно для того, чтобы меня порадовать.
Дело в том, что от детей меня тошнило.
Половица у меня под ногой скрипнула, и я едва успела пригнуться как раз в то мгновение, когда Додо, словно став сверхъестественно яснослышащей, повернула ко мне свое личико на почти отсутствующей у нее шее.
Я почувствовала, как ее взгляд сверлит стены и обои — и находит меня, скорчившуюся на полу возле серебристой решетки термобатареи.
Я снова забралась в постель и залезла под простыню с головой. Но даже там для меня было слишком светло, поэтому я и накрыла голову подушкой и вообразила, будто сейчас ночь. Я не понимала, чего ради мне стоило бы вставать.
Меня не ожидало ничего интересного.
Через какое-то время я услышала, что внизу, в холле, зазвонил телефон. Я заткнула ухо подушкой и дала телефону пять минут. Потом высунула голову из убежища. Телефон смолк.
И почти сразу же зазвонил снова.
Проклиная приятельницу, родственницу или какого-нибудь совершенно незнакомого мне человека, тем или иным способом узнавшего о моем возвращении, я босиком пошлепала вниз. Черный аппарат на столике в холле бился в конвульсиях, как какая-нибудь истерическая птичка.
Я взяла трубку.
— Алло, — сказала я низким, нарочно измененным голосом.
— Привет, Эстер, что это с тобой, у тебя никак ангина?
Это была моя старинная приятельница Джоди, и звонила она из Кембриджа.
Джоди этим летом подрабатывала и одновременно с этим проходила вечерний курс по социологии. Она и еще две девицы из моего колледжа сняли на лето большую квартиру у четырех гарвардских студентов, и я собиралась поселиться с ними, когда начнется семинар в летней школе.
Джоди интересовалась, когда им следует ждать меня.
— Я не приеду. Я не прошла по конкурсу.
В разговоре возникла небольшая пауза.
— Вот ведь говнюк этот писатель, — сказала Джоди. — Не может отличить конфетки от дерьма.
— Абсолютно с тобою согласна. — Мой голос звучал странно и отдавался в моих собственных ушах какою-то пустотой.
— Ну, и все равно приезжай. Пройди какой-нибудь другой курс.
Мысль о том, чтобы заняться немецким или, допустим, девиативной психологией, промелькнула у меня в голове. В конце концов, я сберегла почти все, что заработала в Нью-Йорке, так что со скрипом мне бы этого хватило.