Под стеклянным колпаком
Шрифт:
В тот же вечер мать принесла с чердака старую грифельную доску и установила ее на ветерке. Она подошла к доске и начертала мелом какие-то каракули. Я, сидя в кресле, наблюдала за этими усилиями.
Сначала я на что-то надеялась.
Я думала, что смогу овладеть стенографией буквально за пару дней, и потом, когда дама из отдела стипендий спросит меня, почему я не стала устраиваться на работу на июль и август, как это принято среди тех, кого удостаивают стипендий, я отвечу, что вместо этого прошла бесплатный курс стенографии, чтобы иметь возможность зарабатывать себе на хлеб
Беда была в том, что стоило мне представить себя стенографисткой, торопливо исписывающей одну страницу за другой, как в мозгу у меня что-то отключалось, я не могла вообразить интересной работы, в которой мне пригодилось бы умение стенографировать. И, по мере того как мать продолжала свои объяснения, белые каракули становились для меня все более и более бессмысленными.
Я сказала матери, что у меня чудовищно разболелась голова, и пошла спать.
Через час дверь в спальню чуть приоткрылась и мать на цыпочках прокралась туда. Я слышала шорох ее одежд, пока она раздевалась. Она забралась в постель. Затем ее дыхание стало медленным и равномерным.
В призрачном свете уличного фонаря, пробивавшемся сквозь опущенные жалюзи, я видела, как бигуди у нее в волосах сверкают маленькими штыками.
Я решила отложить написание романа до того времени, как побываю в Европе и обзаведусь любовником. Одновременно я решила раз и навсегда отказаться от занятий стенографией. Если я не научусь стенографировать, мне не придется работать стенографисткой.
Я решила провести лето за чтением «Поминок по Финнегану» и написать об этой книге дипломное сочинение.
Тогда к началу занятий в сентябре у меня будет приличная фора перед сокурсницами и я смогу в свой последний год в колледже предаваться радостям жизни, вместо того чтобы с всклокоченными волосами и без малейшей косметики сидеть на чудовищной смеси кофе и бензедрина, как поступает большинство честолюбивых старшекурсниц, пока не закончат дипломной работы.
Потом я подумала, что неплохо бы взять академический отпуск на год и пойти поработать в мастерскую по керамике.
Или поехать в Германию и послужить официанткой, пока я не стану практически двуязычной.
Потом один замысел вслед за другим начали метаться у меня в мозгу, как семейка вспугнутых кроликов.
Я увидела всю свою жизнь в виде некоей телефонной линии, в которой каждый столб означает прожитый мною год. Я насчитала один, два, три… девятнадцать столбов, а затем провод повис в пустом пространстве, и, сколько я ни старалась, мне было не разглядеть следующего столба. Их было всего девятнадцать.
В комнате начало светать, и я удивилась тому, куда подевалась ночь. Глубокий сон матери сменился легкой предрассветной дремотой. Она лежала передо мной, женщина средних лет, полуоткрыв рот и легонько посапывая. Этот несколько поросячий звук привел меня в раздражение, и какое-то время мне казалось, что единственным способом прекратить его было бы взять в руку полоску кожи и жил, из которой он вырывается, и сдавить ее что есть силы.
Я притворялась, будто сплю, пока мать не отправилась на работу, но даже сквозь опущенные веки мне в глаза пробивался свет. Красное сырое
Чтобы заснуть, мне следовало навалить на себя матрас на целую тонну тяжелей.
«вниз по течению реки, за край Адама и Евы, от безмятежности берега к злобе и зависти залива, уносимые кромешными кругами кровообращения в сторону замка Хоут и Энвирона…»
От толщины этой книги у меня разболелся живот.
«вниз по течению реки, за край Адама и Евы…»
Я подумала, что строчная буква в начале романа означает, что на самом деле ничто на свете не начинается с самого начала и, следовательно, недостойно заглавной буквы — просто все вытекает откуда-то из середины, откуда-то, где оно было прежде. Адам и Ева означали здесь, разумеется, не библейских Адама и Еву, а что-то совершенно другое.
Может быть, это название кабака в Дублине.
Мои глаза заскользили по алфавитной кашице букв, пока не уперлись в невероятной длины слово в самой середине страницы: «бабабадалхарагхтакамминарроннконнброннтоннерроннтуоннтхуннтроваррхоунавснскавнтоохоохоорденентхурнук!»
Я пересчитала буквы. Их оказалось ровно сто. Я подумала, что это, должно быть, важно.
Почему букв было именно сто?
Я с расстановкой прочитала слово вслух.
Оно было как какой-то тяжелый деревянный предмет, с грохотом рушащийся вниз по лестнице, ступенька за ступенькой. Бум-бум-бум! Пока я листала книгу дальше, страницы начали расплываться у меня перед глазами. Слова, вроде бы знакомые, но какие-то перекошенные, искаженные, как человеческие физиономии в кривом зеркале, пробегали мимо меня, не оставляя отпечатка на стеклянной глади моего мозга.
Я вгляделась в одну из страниц.
У букв появились бородки и рожки. Я увидела, как они разбегаются в разные стороны, как шарахаются друг от друга, как по-идиотски скачут. Затем они утратили привычные очертания и превратились в нечто совершенно фантастическое и неудобочитаемое, типа арабского или китайского.
Я решила отставить свое дипломное сочинение.
Я решила отставить все свои честолюбивые замыслы и стать обыкновенной учительницей английского языка и литературы. Я начала вспоминать требования, предъявляемые в нашем колледже к тем, кто собирался стать учителем английского.
Но этих требований было великое множество, и я не отвечала доброй половине их. Одним из них было знание литературы восемнадцатого века. Самая мысль о восемнадцатом веке была мне ненавистна: все эти умники, сочиняющие «героические куплеты» и упоенные собственным здравым смыслом. Так что пришлось отказаться от этого. Когда занимаешься по индивидуальной программе, тебе дают куда больше свободы. Мне дали столько свободы, что большую часть времени я читала Дилана Томаса.
Моя приятельница, тоже занимавшаяся по индивидуальной программе, ухитрилась не прочесть ни единой строчки Шекспира, но зато по «Четырем квартетам» Т. С. Элиота она стала настоящей специалисткой.