Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Доктор Гордон баюкал свой карандашик, как маленькую изящную пулю.
— Точно так же.
— Точно так же?
Он поднял бровь, словно я сказала что-то совершенно непредставимое.
Поэтому я вновь поведала ему тем же самым глухим и плоским голосом — только на этот раз он звучал несколько более сердито, потому что врач оказался таким бестолковым, — что уже четырнадцать ночей я не сплю, и не могу ни читать, ни писать, и глотаю пищу только с большим трудом.
Но на доктора Гордона это, казалось, не произвело никакого впечатления.
Я полезла в сумочку и извлекла оттуда
— Ну, а что, — спросила я, — думаете вы об этом?
Я ожидала, что доктор Гордон немедленно осознает, как плохи мои дела, но его ответ гласил:
— Мне бы хотелось поговорить с вашей матушкой. Вы не против?
— Ничуть.
Хотя мысль о том, что доктор собирается поговорить с моей матерью, пришлась мне не по душе. Я боялась, что он предложит ей поместить меня в дурдом. Я собрала все клочья моего письма к Дорин, чтобы доктор не смог, сложив их, прочитать, что я планирую убежать из дому. После чего покинула кабинет, не произнеся больше ни единого слова.
По мере того как мать приближалась к зданию, в котором находился кабинет доктора Гордона, она становилась все меньше и меньше. Зато все больше и больше становилась она на обратном пути к машине.
— Ну и что?
По выражению ее лица я поняла, что она только что плакала.
Мать не удостоила меня взглядом. Она завела машину.
Затем, когда мы скользили в глубокой, прохладной, напоминающей о морском дне тени вязов, она сказала:
— Доктор Гордон находит, что ты ничуть не идешь на поправку. Он полагает, что тебя следует подвергнуть шоковой терапии в его частной клинике в Уолтоне.
Я почувствовала острый укол любопытства, как будто только что мне попался на глаза страшный газетный заголовок, касающийся, однако же, кого-то другого.
— Он сказал, что меня поместят туда? Да?
— Нет, — ответила мать, и ее подбородок подозрительно задрожал.
Я подумала, что она, должно быть, врет.
— Если ты не скажешь мне правду, я больше никогда не буду с тобой разговаривать.
— Но я же всегда говорю тебе правду, — воскликнула мать и опять разрыдалась.
САМОУБИЙЦА СПАСЕН С БАЛКОНА НА СЕДЬМОМ ЭТАЖЕ!
После двухчасового пребывания на узком балконе седьмого этажа прямо над асфальтовой автостоянкой, на глазах у множества зевак, мистер Джордж Получчи позволил сержанту Уиллу Килмартину из полицейского участка на Чарльз-стрит увести себя в безопасное место.
Я разгрызла орешек из десятицентового фунтика, который купила, чтобы кормить голубей, и съела его. Вкус у него был какой-то мертвый, как у древесной коры.
Я поднесла газету к самым глазам, чтобы получше рассмотреть лицо Джорджа Получчи, светящееся, как луна в три четверти, на зыбком фоне кирпичной стены и черного неба. Я чувствовала, что он может сообщить мне нечто важное и, что бы это ни было, оно должно быть написано у него
Но более-менее четкие черты Джорджа Получчи расплылись у меня перед глазами, пока я в них взглядывалась, и превратились в бессмысленную череду черных и белых пятен с какими-то серыми крапинками.
В заметке, набранной жирным шрифтом, не сообщалось о том, как мистер Получчи очутился на балконе и каким именно образом сержанту Килмартину удалось уговорить его отказаться от задуманного.
Беда с этими выбрасываниями из окна заключалась в том, что если не выберешь нужное количество этажей, то можешь, разбившись, остаться в живых. Однако семь этажей казались мне достаточно надежной высотой.
Я сложила газету и сунула ее между перекладин садовой скамьи. Газеты такого рода моя мать называла бульварными. Здесь речь шла о городских убийствах, самоубийствах, избиениях, ограблениях и почти на каждой полосе была изображена полуголая дама с грудями, выбивающимися наружу из декольте, и ногами, расставленными или закинутыми так, что вам видны были подвязки.
Сама не знаю, почему я раньше никогда не покупала таких газет. Но сейчас они стали единственным, что я оказалась в состоянии читать. Короткие заметки под каждым снимком заканчивались прежде, чем буквы начинали корячиться и расплываться. На дом мы получали только «Крисчен сайенс монитор», оказывавшуюся у нас на пороге ровно в пять утра каждый день, кроме воскресенья, и трактовавшую такие темы, как самоубийства, преступления на сексуальной почве и авиакатастрофы, так, словно ничего подобного никогда и ни с кем не случается.
Большая белая лодка в форме лебедя, переполненная ребятишками, проплыла мимо моей скамьи, обогнула островок, на котором сновали голуби, и вошла под темную арку моста. Все, что я видела, представлялось мне ярким, но чрезвычайно хрупким.
И, словно сквозь замочную скважину в двери, которую я была не в состоянии открыть, я увидела себя и своего младшего брата совсем крошечными, с воздушными шариками в руках и карабкающимися на борт лебединой лодки. Мы с ним затеяли возню за место у борта, а внизу колыхалась усыпанная ореховой шелухой вода. Во рту у меня возник вкус свежести и мышьяка. Когда мы хорошо себя вели у зубного врача, мать всегда вознаграждала нас поездкой на этой лодке.
Я сделала круг по Паблик-Гарден — по мосту, под сине-зелеными монументами, мимо развевающегося американского флага и ворот, у которых за двадцать пять центов вы можете сфотографироваться в будке, раскрашенной в белую и оранжевую полосы. Я читала на табличках названия деревьев.
Моим любимым деревом была плакучая ива. Я думаю, ее привезли из Японии. Там, в Японии, знают толк в человеческой душе.
Когда что-то у японца начинает идти вкривь и вкось, он делает себе харакири.
Я попыталась представить себе, как к этому делу следует подступиться. Для начала нужен крайне острый нож. Нет, должно быть два крайне острых ножа. Японец садится, скрестив ноги, и берет в обе руки по хорошо наточенному, крайне острому ножу. Затем кладет руки крест-накрест и упирается остриями ножей с двух сторон себе в живот. Для этого надо быть обнаженным, иначе ножи заплутаются в одежде.