Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Я осознала, насколько трудно и скучно будет мне перейти с моей индивидуальной программы на общеобразовательную. Поэтому я справилась насчет общеобразовательного курса городского колледжа, в котором преподавала моя мать.
Но там дело обстояло еще хуже.
Там полагалось изучать староанглийский и историю английского языка. Курс литературы там представлял собой изучение объемистой хрестоматии от «Беовульфа» до наших дней.
Это даже несколько удивило меня. Я привыкла поглядывать на студенток городского колледжа
И вдруг я поняла, что самая тупая из учениц в этом колледже знает куда больше, чем я. Я поняла, что там меня просто на порог не пустят, не говоря уж о том, чтобы предоставить мне большую стипендию, вроде той, что я получаю у себя в колледже.
Я решила, что лучше мне год поработать и все хорошенечко продумать. И может быть, тайком изучить литературу восемнадцатого столетия.
Но я не умею стенографировать — куда же мне поступать на работу?
Я могу, конечно, стать официанткой или секретарем-машинисткой.
Но и то и другое казалось мне совершенно отвратительным.
— Так говоришь, тебе еще снотворного?
— Да.
— Но те таблетки, что я дала тебе на прошлой неделе, очень сильные.
— Они на меня не действуют.
Большие темные глаза Терезы испытующе уставились на меня. Из сада за окном ее кабинета мне были слышны голоса трех Терезиных ребятишек. Моя тетушка Либби вышла замуж за итальянца, и Тереза была невесткой моей тети и лечащим врачом всего нашего семейства.
Она мне нравилась. Было в ней что-то благородное. И вдобавок к этому, интуиция.
Наверно потому, что она была итальянкой.
В разговоре возникла небольшая пауза.
— Так что, ты говоришь, с тобой происходит?
— Я не могу спать. Я не могу читать.
Я пыталась говорить спокойным, рассудительным тоном, но зомби засел у меня в глотке, и звук его голоса приводил меня в ужас. Я моляще воздела руки.
— Думаю, тебе надо обратиться к другому доктору. Я его хорошо знаю. — Тереза вырвала из блокнота листок бумаги и написала на нем имя и адрес. — Он сумеет помочь тебе куда лучше, чем я.
Я уставилась на листок, но не сумела разобрать, что на нем написано.
— Его зовут доктор Гордон, — сказала Тереза. — Он психиатр.
11
Приемная доктора Гордона была выдержана в изысканном бежевом тоне.
Бежевые стены, бежевые ковры, бежевая обивка диванов и кресел. На стенах не было ни зеркал, ни картин — только грамоты и сертификаты различных медицинских заведений с именем доктора Гордона и латинским текстом. Бледно-зеленые папоротники и какое-то растение с остроконечными листьями куда более интенсивного зеленого цвета стояли в горшках на столике у сестры, на кофейном и журнальном
Сначала я удивилась, почему помещение внушает чувство безопасности. Потом поняла причину: здесь не было окон.
Кондиционер работал так сильно, что я задрожала от холода.
Я все еще была в белой блузке и в зеленой юбке колоколом, выменянных у Бетси. Сейчас они несколько обтрепались. Возможно и потому, что за три недели, проведенные дома, я их ни разу не стирала.
Пропотевшая хлопчатобумажная ткань пахла кисловато, но не без приятности.
И все эти три недели я ни разу не мыла голову.
И уже семь ночей не спала.
Моя мать сказала мне, что, должно быть, я сама не замечаю, что сплю, столько, мол, не спать — просто невозможно; но если я и спала, то с широко раскрытыми глазами, потому что все семь ночей напролет я следила за зелеными стрелками часов, стоящих у меня на ночном столике, за всеми тремя — секундной, минутной и часовой, — не упустив ни секунды, ни минуты, ни часа.
Голову я не мыла и одежду не стирала, потому что и то и другое казалось мне совершенно бессмысленным.
Дни года представлялись мне ярко сверкающими белыми коробочками, отделенными друг от друга черной тенью ночного сна. А для меня, причем совершенно внезапно, черные тени куда-то исчезли, и только белые дни сверкали передо мной светлой, широкой, бесконечной и совершенно бесплодной дорогой.
Бессмысленным казалось мне смывать один день только затем, чтобы вслед за этим смывать и другой.
От одной мысли об этом я чувствовала полнейшее изнеможение.
Мне хотелось сделать что-нибудь раз и навсегда, чтобы разом со всем развязаться.
Доктор Гордон играл серебристым карандашиком.
— Ваша матушка сообщила, что вы чем-то встревожены.
Я опустилась в кожаное кресло причудливой формы и поглядела на доктора Гордона поверх огромного, сверкающего полировкой письменного стола.
Доктор Гордон выжидал. Он стучал карандашиком — тук-тук-тук — по зеленой обложке журнала.
Ресницы у него были такие длинные и густые, что казались искусственными. Черные искусственные заросли над двумя зелеными стеклянистыми прудами.
Черты лица у него были настолько правильны, что он выглядел чуть ли не красивым.
Я возненавидела его в то же самое мгновение, когда переступила порог кабинета.
Заранее я представляла себе здоровенного, доброго и некрасивого, а главное, наделенного даром интуиции дядьку, который подымет глаза, подбадривающе произнесет: «Ага!»— как будто ему сразу же откроется нечто, ускользающее от меня самой, — ив ответ на это мне удастся найти слова, чтобы объяснить ему, как я напугана, как мне кажется, будто меня все глубже и глубже запихивают в какой-то черный воздухонепроницаемый мешок, из которого не видно выхода.