Подборка из юмористического журнал 'Magazin' 1996-97 годов
Шрифт:
Как-то в начале нашего знакомства он позвонил поздно вечером, что-то около двенадцати. (Вообще это льстило. "Тут мне вчера Райкин звонил..." Знакомые немели.)
– Вы ночная птица?
– грустно спросил он.
– Вы сова или жаворонок?
– Сова, - ориентируясь на его интонацию, соврал я.
– Может быть, вы сейчас ко мне приедете?
– еще грустнее сказал он. Если вам нетрудно.
"Трудно!" Помчался тут же к нему на Кировский.
Встретил меня грустной улыбкой. Посадил напротив себя за маленький столик. И так печально вздохнул, что у меня защипало в носу.
–
– Я думаю, что спектакль, который мы задумали ("Его величество театр"), будет мой последний...
И совсем уж скорбно замолчал. Я чуть не всхлипывал.
– Да-да, - произнес он с печальнейшим в мире вздохом.
– И поэтому мы с вами должны сделать его так, чтобы было не стыдно...
"Мы с вами"... Он со мной!.. Помочь!.. Господи, да все ему отдать! Мозг! Душу! Нервы! Сейчас же!..
Да-да, он чувствует, что только я один в целом свете сумею написать достойное вступительное слово к новому спектаклю... Другие авторы, конечно, неплохие, но только мое перо...
Домой я летел на крыльях совы и жаворонка одновременно. Я сознавал свою историческую миссию... "Мы с вами", - сказал он.
Я тогда очень старался. "Только вы!" - сказал он.
Через недели полторы я узнал, что такой же разговор у него состоялся еще с одним... И еще с другим... Им он тоже сказал грустно-прегрустно: "Только вы..."
Зато он получил три полновесных вступительных монолога к новому спектаклю и сам скомпоновал из них один.
Кто имел право делать такие вещи?
Но эти грустные глаза...
Он был влюбчив и внушаем. Он влюблялся в нового автора, в артиста, в художницу, в критикессу, в режиссера. Еще чаще влюблялся в собственные идеи. Идея, овладевшая им, становилась в согласии с марксизмом материальной силой.
Пришли вдруг в театр показываться два молодых артиста. Близнецы. Ну действительно очень похожие. Райкин в них сейчас же влюбился, его ужасно радовало, что они так похожи. "Надо же!" - восхищался он. Видимо, в голове его возникли какие-нибудь "Два веронца" или "Принц и нищий". Немедленно близнецы были приняты в театр. Первые дни Райкин только о них и говорил. "Надо что-то такое с ними придумать, они же так похожи". Потом понемногу престал говорить. Вскоре он уже вообще не знал, что с ними делать. Их пытались вводить куда-то, это было нелепо и никому не нужно. И вот они его уже раздражали, безвинные близнецы. К счастью - для него, конечно, - их вскоре забрали в армию.
больше он о них не вспоминал.
У артистов его жизнь была непростая. С одной стороны, замечательно работать в театре. который обречен на успех. С другой - сознавать, что ты лампа, пусть даже и яркая, а рядом постоянно сияет этот прожектор. Впрочем, были и такие, которые умудрялись не сознавать. Но вообще слабые скисали, сильные - приспосабливались, самые сильные - уходили.
Поразительно, но он сам был ревнив к чужому успеху. Он ревновал, стоя за кулисами, когда артисты его собственного театра заставляли смеяться зрительный зал. Уникальный! Неповторимый! Он, Райкин!..
А вот ревновал - и все. Если бы мог, он бы всегда сам играл все за всех.
Даже к молодежному спектаклю "Лица" он ревновал. Конечно. ему хотелось, чтобы все было хорошо, в конце концов
Резко отвергать эту идею и я. и Фокин. который ставил "Лица", и Костя - мы боялись. Мы говорили: конечно, это было бы замечательно. Но ведь это будет несоразмерно, говорили мы. Ваш выход уничтожит ребят, льстиво говорили мы, это же совсем другой масштаб... "Масштаб" - это было нужное слово. Он нехотя соглашался. Через день его опять накручивал кто-нибудь из дежурных авторитетов - приятельница-театроведка, или старый друг, или новый знакомый... И опять начинались муки.
Потом-то он уже гордился. "Лица" - это уже было его детище, это уже он взрастил смену. Уже радовался.
И все же слегка ревновал.
Режиссеры в его театре не приживались. Начиналось с того, что он с гордостью объявлял фамилию приглашенного постановщика. "Я его уговорил... Гениально понимает именно специфику нашего театра!" Через месяц он уже слушал этого режиссера, поджав губы. Потом ронял в кругу артистов: "Совсем не понимает специфики нашего театра". Артисты с жаром подхватывали: "Не, не понимает!.." Режиссер бесследно исчезал. Иногда успевал появиться второй. "Чувствует наши специфику..." Все повторялось.
Кончалось тем, что начинал режиссировать сам.
С ним можно было не соглашаться. Но доказать ему что-либо было почти невозможно. Во-первых, он был упрям. А во-вторых, у него был козырной аргумент. Он не доказывал, а показывал. Как-то я был свидетелем, как на репетиции он стал показывать каждому из артистов, кто из них как играет и как надо играть. Я тогда понял буквальный смысл выражения "умереть со смеху". Я был близок. Ничего подобного я больше никогда не видел. И уже не увижу, конечно.
Авторов - как бы к кому не относился, а отношения бывали всякие считал людьми вспомогательными. Постоянно порывался сам менять текст вовсе не всегда к лучшему. Автор большей частью крепился, иногда не выдерживал. Я тоже как-то пытался принципиальничать.
– Вы не так читаете. как написано, Аркадий Исаакович! Тут же мысль уходит...
– Куда же она уходит?
– ласково отвечал он.
– Она не может уйти без меня, а я же здесь...
Да, он был здесь. Открывался занавес, и на сцену, вздымая овации, победно входил, вплывал, врывался этот флагман, этот линкор, в кильватере которого барахтались шаланды авторов, до чьих суетливых страданий публике не было никакого дела. Иногда мне казалось, что ей, публике, вообще не важно, ч т о он говорит. Ей важно, что это говорит о н.
Возможно, это было справедливостью высшего порядка.
У меня есть уникальная афиша - предмет гордости, а больше стыда. Уникальная потому, что моя фамилия на ней красным, а его, Райкина, - синим. Это было давным-давно в Ленинграде, у меня чуть ли не первый авторский вечер. И я - молодой, тщеславный осел!
– попросил его принять участие, почитать что-нибудь из будущего спектакля. "Вечер Михаила Мишина с участием Аркадия Райкина" - так я себе это представлял. Ужасно радовался, что он согласился.