Подёнка - век короткий
Шрифт:
Все свиньи заперты за загородками, один Кешка умеет рылом сбивать задвижку. Это каждому известно в колхозе. Кешка знаменит, как и Настя. Никто не подивится, что один Кешка вырвался из огня.
– Эй, Кешка!
И он выскочил, ткнулся, повизгивая, в колени - счастлив негаданной встрече. Настя приоткрыла дверь на волю, вытолкнула Кешку.
– Гуляй, лапушка, живее...
Теперь все. Одна спичка!
И спичка вспыхнула, плеснуло пламя, лихорадочно зарумянились бревенчатые стены, в глубине свинарника стариковски вздохнул не ведающий о беде хряк Одуванчик. Настя шарахнулась
Пуста дорога, сыплет снежок. Пуста дорога, темна ночь, за спиной спокойно теплятся окна родной деревни, соседи Насти, знакомые Насти собираются спать. Пуста дорога, кто в такую ночь покинет перед сном теплую избу?
Можно бы и не спешить, не скоро подойдет автобус, но ноги несут.
Подойдет автобус, Настя сядет в него - чужой полушубок, закутано шалью лицо. Сядет и задремлет...
"Марусенька, ох, закрутилась я..."
У Маруськи приготовлена перина под чистой простынью. А утром:
– Батюшки! Настя! Беда у тебя!
Пуста дорога... И вдруг вздрогнула - тяжелое посапывание сзади, кто-то нагоняет. "Ой, дурень, совсем испугал - ноженьки подкосились". Кешка бежит следом, верный Кешка, спасенный от огня. Все будут считать - ловкач, вырвался...
Кешка привычно ткнулся в колени.
– Кыш! Иди-ко, любый, иди. Покуда сам живи. Авось завтра встретимся...
Отогнала Кешку, снова побежала - счастье великое, что пуста дорога, навел бы дурень тень на плетень, долго ли...
Кешка - ни на шаг, бежит, повизгивает от страха. И до Насти дошло: ведь не отстанет, так и проводит до автобуса. Дорога-то пуста, а на тракте - люди, того же автобуса ждут. Даже если и нет никого по позднему часу, то из автобуса наверняка увидят - свинья на дороге, это ночью-то, за бабой увязалась, почему бы это? И узнают Настю, и все пропало!
– Кыш! Погибель моя! Кыш, дьявол! А он врезался с разгона в подол.
– Кыш!!
– мягким кулаком в варежке - между глаз, коротко взвизгнул, отскочил, Настя кинулась от него.
Сопение сзади, нет, не отстанет. И зябкий мороз охватил под полушубком - беда негаданная, как смерть по пятам. Сама выпустила, пожалела, расплачивайся опять за жалость-то.
– Ах ты, злыдень! Ах ты, отродье дикое!
– Руки трясутся, под полушубком по потной спине гуляют морозные мурашки.
Увернулась от Кешки, бросилась с дороги, упала на колени, стала судорожно шарить варежками: "Камень бы покрупней... Отвадить бы сатану, ни дна ему, ни покрышки..."
Но под слоем снега руки нащупывали лишь комья мерзлой земли. Бросалась ими:
– Провались ты, треклятый! Сгинь!
Кешка вился вокруг большой тенью, повизгивал. Настя ползла на коленях, глотала слезы:
– Знать бы... Эх, знать бы... Да я б тебя, поганого!..
Наконец-то подвернулась булыга, крупная, тяжелая, в коросте снега, смерзшейся земли. Сжала ее варежками, поднялась. Кешка маячил в стороне, уже пуганный, уже не доверяющий.
– Кешенька, иди, голубчик. Подь сюда, глупый...
– Голос елейный, со слезой.
– Да иди, сатана, поближе,
И он бочком придвинулся. И грузный камень опустился на морду, и по темному полю пронесся морозящий кровь визг. Кешка исчез в темноте, а визг рвался в ночи, надрывный, оскорбленный, горестный.
И тут произошло невероятное. Настя словно проснулась от визга, вдруг увидела себя со стороны, отчетливо и безжалостно - среди серого заснеженного поля, накрытая глухой тьмою, преступница, прячущаяся от людей, прячущаяся, потому что перестала быть похожей на них. Все на ласку отвечают лаской - она подымает камень, за почет, за уважение бросает спичку - нет ничего святого, гори ясным пламенем. И вопят сейчас в смертельном ужасе свиньи. Гори все, ее труд, ее прошлые радости и беды, гори все живое, поднятое ее руками! Вопят там сейчас свиньи. И перед лицом падает снежок, падают вялые хлопья, напоминающие умерших подёнок, августовскую счастливую ночь, реку, лодку, Веньку Прохорёнка, свою молодость. Сама себе страшна, сама себе противна - одинокий выродок среди ночного поля. Вопят свиньи...
Настя стояла так минуту, не больше, ровно столько, чтоб успел замолкнуть побитый Кешка. Сорвалась, бросилась обратно к деревне, туда, где люди, где пожар, где вопят свиньи. Туда, к своим!
Пот заливал глаза, сорвала на бегу шерстяную шаль, бросила. Дыхание спирает, ноги путаются, с остервенением рвала пуговицы на полушубке, скинула его. Бежала дальше, простоволосая, в одном платье, с хрипом дыша, не чувствуя мороза, спотыкаясь, падая, вновь подымаясь.
В деревне теплится чье-то одинокое полуночное окно. И не видно пока зарева. Мимо своей печи, своей усадьбы, кучи бревен, по тропе, пробитой своимм ногами, - поспеет, должна поспеть! Свинарник издалека - сонный и темный, с одного конца снежком припорошена крыша. Нет беды, не померещилось ли?
Но, еще не добежав, услышала истошный визг, приглушенный стенами. И этот визг подхлестнул...
Дверь в кормокухню. На ней замок. И похолодела - ключа-то нет, ключ-то остался в брошенном полушубке. И визг свиней, и через дверь слышен какой-то блудливый, трескучий перепляс... Замок - ключа нет. Вторые ворота заложены изнутри.
И заметалась вдоль по стене от окна к окну. Но окна узки, рамы крепкие, без топора не выломаешь. Добежала до угла, завернула и ахнула... Со стороны деревни свинарник сонный и темный, но он собой закрывает розовый снег. Из окна кормокухни выплескивает кипящее, жадное, в темных чадных завитках пламя. Оно облизывает стену. И часть стены - золотая, яркая, выедающая глаза. А на крыше вдруг на пустом месте вырос сияющий чертик, пошел отплясывать. И осипший рев одичавших свиней. И ничего нельзя сделать.
Настя заломила руки и завопила:
– Спасите! Спаси-те!!
Не переставая голосить, кинулась к деревне. К первой избе, к первому окну, кулаками изо всей мочи:
– Спасите! Спаси-те!!
Ко второй избе:
– Спаси-и-те!!
Хлопнула дверь, другая, хриплые мужские выкрики, бабье аханье. В стороне над свинарником крепло зарево, тускловатое, с багрянцем, как освещенный под гаснущей печи.
Хлопали двери, и над деревней разносился надрывно зовущий, плачущий голос: