Подконвойный мир
Шрифт:
— Ты слышал, — продолжал Журин, — Бегуну предъявили фотокарточку, на которой Герасимович, пользуясь крохотным радиопередатчиком стучит что-то в эфир. Такие же подделки протоколов допросов предъявляли Круглякову и Хатанзейскому.
Кругляков — битый, опытный, грамотный. Он сразу высмеял делосочинителей и за это получил усиленную трепку. До сих пор выпрямить спину не может — били по копчику, по почкам, отбивали легкие.
— Так как ты решишь насчет письма? Прочитаем?
Может быть мы чем-нибудь сможем помочь несчастной семье.
«Милый,
— Только береги себя. Только, чтобы косточки твои уцелели, милый мой… Завтра высылаю тебе посылку. Я еще не работаю. Надеюсь, возьмут на литейный завод. Оказывается, что детей в детсаде доверить мне больше нельзя. То, что было в сберкассе — конфисковали, а также твое пальто, костюм, отрез, сапоги. Только подушечка твоя фронтовая осталась, любимая твоя подушечка. Я даже днем хожу, прижав ее к щеке.
Фотки твои тоже взяли. Я умоляла, чтобы отдали хоть ту, что в Будапеште снимался с орденами и медалями. Не дали. Во время обыска пропали мои часики.
Дети здоровы. Шурик похудел, но учится как ты: блестяще. Павлик все понимает. Молчаливый стал, замкнутый, не улыбнется. Помогает по хозяйству. На улицу больше не выходит. Много читает, работает. Повзрослел в тринадцать лет.
Копчина меня уговаривала: ты же русская, Катя, разведись и обратно примут в детсад. Я посмеялась. Разве такая лягушка поймет, что без тебя нет жизни, пуст мир мой. Я пыталась выехать в город, где ты сейчас. Это строго запрещено. Одинокой, может быть, и удается, а с детьми…
Дети спят. Я подошла к их кроваткам и вдруг почувствовала, что ты здесь, рядом с нами. Я даже обернулась со скачущим сердцем. Волна нежности захлестнула горло. Как ты мне близок, мил, мой родной, единственный. Ты в каждой клеточке, в каждом закоулке души…».
— Я не могу больше, — прошептал Пивоваров побелевшими губами.
Журин видел, как затряслись плечи его юного друга, уткнувшего лицо в узелок белья в изголовьи.
Глава четвертая. Запретный плод
Механический завод построили в середине тридцатых годов на пустынной окраине заполярного городка, между железнодорожными насыпями. С тех пор днем и ночью гонят туда и обратно согбенные колонны работяг. Гонят и по железнодорожной насыпи, с которой видно, как убегают в беспределье снежные торосы. Больше ничего не видно в гулкой пустоте. Только месяц над головой, мигающие звезды, да полосатый полог северного сияния.
Взоры людей невольно прикованы к причудливой пляске северного сияния. Оно отгораживает землю от неба и обдает холодом, дрожит и мечется, вспыхивает и угасает, переливается всеми цветами радуги и, срываясь с высоты, рассыпается бесчисленными алмазными светлячками по безбрежью заколдованного безмолвия.
…Седая глухомань… Дорога несчастья… Днем и ночью, забинтованные снегом, головой упираясь в пургу, вдыхая стынь жесточайших морозов,
Пятьсот первопроходцев… Пятьсот разлук… Каждый одинок, как метеор в бездне…
Подходишь с колонной конвоируемых работяг к заводу и все явственнее слышишь его тяжкие вздохи, гулкую канонаду кузнечных молотов, шум механических цехов, пронзительную перекличку «кукушек» с ледяными бородками и красными фартуками, видишь всполохи электродуг, спорящие с неоновым заревом северного сияния.
Колонну заводских работяг подвели к проходным воротам как раз в тот момент, когда мимо, по противоположной обочине шоссе, прогоняли более ста заключенных женщин.
Приблизившись к мужской колонне, женщины замедлили шаг, несмотря на окрики конвоиров. Глаза мужчин и женщин были обращены друг к другу.
Вдруг, из глубины женской колонны, раздался визгливый истерический выкрик:
— Направляющие, стой! Остановись, шалашовки! Дай хоть на мальчишек насмотреться!
Крик этот подхватили десятки глоток. Женщины остановились.
— Набирайте сеансов, девоньки! — кричали женщины отчаянными звонкими голосами. — Глазейте мальчиков, запасайтесь впрок.
— Слышь ты, лобастый, — кричала Пивоварову высокая чернобровая бледнолицая молодуха, — попадись на клык — пополам перепилю.
— Землячок! — кричала её соседка, в которой Пивоваров сразу узнал рыжую бабенку, ехавшую с ним в столыпинском вагоне, ту самую, которая зазывала майора-эмгебешника к себе в клетку. — Землячок, — кричала она низким мужским голосом, — чи ты нюх потерял, чи инструмент отморозил?! Сигай сюда! Наведи марафет! Поинтригуем!
— Заткнись, лягавый! — кричала одна из стоявших в первом ряду начальнику конвоя. — Не жалей наших глоток. Рот не улица, поорёт и стулится! Погорланим и успокоимся! Не дрефь, никуда не убежим!
Конвоиры заметались. В хвосте колонны заливались злобным лаем науськанные псы. Расстояние между мужской и женской колоннами было так невелико, что конвоиры не решались входить в пространство между колоннами с оружием и поэтому оставались в хвосте и голове колонны. Женщины медленно, но неодолимо надвигались на мужчин.
Сзади раздалась длинная очередь из автомата. Женщины ответили на стрельбу возбужденной дружной руганью. Стрельба стала сигналом взрыва общего неистовства, больного беснования. Одна за одной задирали они платья и, наклонившись, выставили солдатам разноцветные панталоны. Многие охальницы проделывали нижней частью туловища виляющие недвусмысленные движения. Заключенные мужчины хохотали.
Начальник конвоя, передав свой автомат солдату, подбежал к первому ряду женщин и, пихая их, пытался сдвинуть колонну с места. Десяток цепких женских рук втянули его в водоворот тел, и когда через минуту начальник конвоя был вырван подоспевшими на помощь двумя солдатами, то предстал перед всеми почти нагим с обрывками гимнастерки на шее и спущенными штанами. Он держался обеими руками за пах и выл дурным голосом.