Подконвойный мир
Шрифт:
— Не верю. Мы — одногодки, — твердил Пивоваров. — Вы такая чудесная…
— Тихо, тихо, хватит, — испуганно зачастила Высоцкая. — Будем взрослыми.
Она направилась к двери и оттуда попросила:
— Пожалуйста, принесите мне сушилку. Хорошо?
Когда Пивоваров принес сушилку, Высоцкая поблагодарила его, назвав по имени.
— Вы знаете моё имя? — обрадовался Пивоваров.
— Имена симпатичных мальчиков женщины всегда знают, — услышал ошеломивший его ответ.
— Можно ли мне приходить к вам хоть изредка? — попросил он.
— Можно, но только очень редко
Если захотите мне написать, то аккуратно выньте гвоздики в этом углу фанеры, закрывающей дверной проём. У меня этот уголок фанеры тоже отстает. Я смогу брать и класть туда записки. Только тысячу раз осторожно. Когда положите записку, то потрите тряпкой фанеру, как бы стирая пыль. Я, положив записку, буду бить несколько раз молоточком в этот гвоздик. Доставая записку — закрывайте изнутри. Ни в коем случае не сохраняйте записок. Прочтите и сожгите. Никаких подписей, дат, фамилий, имён. Измените почерк.
Еще несколько минут объясняла Высоцкая Пивоварову правила конспирации, обещала подумать о коде, условных словах и лишь затем мягко выпроводила.
Она увидела, как вздрогнул и еще более покраснел Пивоваров, когда пожимал ей руку. Внезапно почувствовала Высоцкая как дрогнул подбородок и пронесся жаркий ток к пальцам.
Быстро отстранившись, она окликнула Пивоварова, рванувшегося к выходу:
— Сотрите улыбку! Спрячьте глаза. Нахмурьте брови. Сожмите челюсти. Думайте о плохом: о допросах, пытках, побоях, о слёзах мамы, об этапах, бараке… Вспомните Шубина… Вспомнили? Теперь всё в порядке. Идите.
Глава 5…И нет пощады никому
Журин кончил завалку шихты в огнедышащую пасть печи и мокрый, обессиленный, ослепленный отошел в сторону. К нему приблизился Скоробогатов.
— Стареем, друг, — сочувственно произнес он. — Губы посерели, щеки пожелтели, под глазами — темный ералаш.
— Дело не в старении, а в замученности, — ответил Журин, — в этой жаре, в грохоте, вое, лязге, все время дышишь отравляющими газами, смотришь в ослепляющие всполохи, размокаешь от пота и прохватывают морозные сквозняки. В ворота ведь паровоз заходит, а за воротами — минус пятьдесят. Однако — держусь. Здесь зачеты.
— Переходил бы, Журин, к нам на формовку, — предложил Скоробогатов. — Около меня приспособишься.
— Не молод, чтобы быстро схватить новую профессию, — отозвался Журин. — А без высокого класса ни зачетов, ни заработка. Знаешь, ведь, как хочется зачетов. Вырваться скорей, спрятать голову, чтоб позабыли о тебе хвататели. Буду тянуть.
— Специально сроки дают умопомрачительные, — вздохнул Скоробогатов, — чтобы человек надрывался ради зачетов и еще за них чувствовал благодарность к палачам, забыв, что и отбытый срок — незаслуженная кара.
— Убивает и трехсменная работа, и страх, и злость, — продолжал Журин, — и напряжение всех сил в борьбе за жизнь, чтоб не растоптали, не перехитрили. Змеиная свадьба. Шипят, пакостят.
— Кто?
— Очевидно
— Да, жись загнись, а горе вторнись, — опять вздохнул Скоробогатов. — Я точно знаю, что Гребешков часть моей выработки записывает Данилову и шихтовщику Степке, но молчу — иначе съедят: металлом обольют или сверху что-нибудь на голову сбросят. Сактируют: несчастный, мол, случай на работе, и баста. А уходить с завода не хочется. Здесь все-таки не льет на голову, не дует пурга, комары и мошка не кусают, мороз не гробит.
— Что растрёкались, грамотеи! — рявкнул подошедший Гребешков. — Совесть надо иметь! Чуть отлучишься — и уже балабоните, парламент открываете! Работать надо. Не умеешь? — Научим. Не хочешь? — Заставим.
Журин и Скоробогатов молча разошлись. Бешеный ритм заводской страды вновь захватил, закрутил их.
Сталевар Сикорский, сменявший Журина, пришел за час до смены. Стоял, курил, перебрасывался замечаниями с Журиным и его помощниками, обсуждал амнистию ворам, объявленную 27 марта 1953 года.
Когда скрылись под шлаком последние куски шихты и начался спокойный период плавки, Сикорский пригласил Журина присесть в сторонке.
— Ты, Журин, узнавал, как тут прежде работали?
— Особо не интересовался, — отозвался Журин.
— А ты поинтересуйся. Стоит. Тут еще полтора года назад я был единственный вольный. Все прочие — зыки — заключенные или КТР — каторжане. Тогда житуха была правильная — фарт мощный.
— Вы отбывали прежде срок? — спросил Журин.
— Нет, я солдатом служил, на срочной службе. Демобилизовавшись, остался втыкать. За длинным рублем погнался.
— Какой тут длинный рубль, — посочувствовал Журин. — Северную надбавку дают, а за то, бывает, червонец за одну луковицу платите.
— Бывает. А все-таки выгода. Было время, что я по пять тысяч в месяц отрывал.
— Каким это образом? Я, брат, не верю чудесам.
— Чудес, конечно, не бывает, — отозвался Сикорский. — Был бизнес, калым мощный. Зачетов не было. Зыки мантулили за пайку, за номер котла. Бывало, у зыка выработка как у меня и разряд повыше, но я получаю на руки тыщу, а он — тридцать рублей в месяц. Остальное лагерь гребет.
Тогда начали мы такую чернуху раскидывать: зык работает во всю, а в наряд ему записывают столько, сколько надо, чтоб в карцер не засунули — процентов семьдесят-восемьдесят. Всю прочую выработку зыков мастер писал на меня. До Гребешкова тут тоже темнил мастерюга правильный. Бывало, получишь пять тыщ в месяц: тысячу — ребятам, тыщу старшему мастеру и самому три остается. Можно было жить. На шахтах более крупные обороты у других кирюх были.
Раз в месяц сюда контролер из лагпункта наведывался, но сам знаешь, нам нечего бояться, бизнес имеет свойство расширяться. Контролер этот — туземец. Водку жрал до одури. Бывало, о хмельном напомнишь — у него в руках мандраже. Тут на подстанции ребята сивуху варганили. Насосется этот контролер как клоп и — спать. А мы темним по-прежнему. Привет нашим — дальше пашем.