Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Шрифт:
– - Сам бы я ничего, ma chere tante, но моя старушка...
– - Конечно, мой дружок... Une mere! За обедом Модест был очень разговорчив. Начал рассказывать, как он играл в благородном спектакле в губернском городе год тому назад, смеялся над некоторыми провинциалами, выставляя себя в виде ловкого и светского человека, так что на меня под конец обеда из-за скромного труженика выглянуло вовсе незнакомое лицо. На другой день он уже стал совсем как дома, декламировал стихи, особенно "Последнее новоселье", по-каратыгински гремел, шипел и стлался по комнате; делал также и комические штуки, представлял на тени не только обыкновенного зайчика, но и жующую старуху, и немца из платка с узлами. По утрам выходил уже не в студенческом сюртуке, а в коричневой жакетке, с носовым пестрым фуляром на шее и в широких
Рассказывая что-нибудь, он часто приходил в сильный пафос, и всегда было ясно, что он насилует, подгоняет себя и не знает даже, как выпутаться из своего рассказа. Мне тогда становилось совестно и страшно. Клаша сознавалась мне в том же самом. Особенно, когда он рассказывал мне про дуэль, которую чуть-чуть было не имел в том губернском городе, где он украшал собою сцену год тому назад. Под конец рассказа он стал запинаться, краснеть, вскакивал, махал рукой и говорил Бог знает что. К счастию, дуэль кончилась примирением; противник извинился, и мы с Клашей переглянулись и вздохнули свободнее. Ольга Ивановна на подобные оттенки не обращала внимания и хвалила его во всех отношениях:
– - Он очень должен быть добр. У него много познаний. Он некрасив, но у него значительное лицо.
Даше тоже:
– - Он очень интересен, -- говорила она и уже начинала кокетничать с ним. Модест сочувствовал всему в Подлипках. Плотно поужинав и выпив по рюмке хереса, уходили мы в нашу комнату и ложились с трубками в постель. Тогда он мне говорил:
– - Здесь у вас во всем видно довольство. Видно, что люди не угнетены, а баловство не сделало их надменными.
Другой раз:
– - Мать твоя очень хороша собой была. Я с удовольствием сравнивал вчера ее портрет с портретом моей. Между ними большой контраст. Одна белокурая, нежная, настоящий аристократический цветок, а другая смуглая брюнетка, с свежим румянцем
– - народная кровь! В одной все нерв, в другой -- все кровь! Или:
– - Тетушка, однако, важный малый, патриарх такой милый, bon enfant в высшей степени! И, знаешь, у нее есть
поэзия. Я заметил это сейчас: все сидит у окна и созерцает; ничего не пропустит. Самый выбор горничных показывает, что у нее есть вкус. Какой ты, однако, счастливец, Володя! Я думаю, ты тут как сыр в масле катаешься. А? признайся.
– - Ну уж, -- воскликнул я -- я так тебе завидовал. Здесь нет возможности позабавиться. Тетушке все доносят, и она за поведением смотрит строго. Как это глупо, не правда ли? Она как узнает про какую-нибудь из своих горничных, так сейчас предлагает человеку, который ее обольстил, в рекруты или жениться. Один такой осел пошел в рекруты прошлого года, не хотел жениться. Удивляюсь! Я бы сейчас на его месте... Она была очень недурна. Вот хотя бы взять пример из нашего сословия... Неужели бы ты не женился с удовольствием на девушке, которая пожертвовала для тебя всем? Чего еще хотеть?.. Как люди балуют себя, я не понимаю!
– - Это благородный идеализм еще в тебе не остыл, Володя!
– - Какой идеализм! Нет, я очень просто говорю, что жениться приятно на той, которую уже знаешь. Да и жалко ее. Девушки бедные всегда от мужчин страдают.
– - Ах, Володя, Володя! ты уж слишком ценишь женщин. Они сами не знают, чего хотят. Я был знаком с женой одного молодого чиновника. Муж был гораздо красивее меня, однако я успел без труда. Она писала мне самые страстные письма. Я бы тебе их прочел, да они остались в Москве.
Девиц он определял так:
– - Какие два характера! Я сейчас понял их. У меня взгляд так проницателен, что самому иногда больно. Клаша мягче сердцем; она способна сильно любить, кротко и в молчании: это Rose Bradwardine Вальтера Скотта; а та вся дышит силой и энергией. Какой рост, какой профиль, какой огонь в глазах! Вчера мы долго говорили с ней в саду. Я чувствую, что мы сойдемся... Она напоминает мне Сильвию в Жорже Занде.
– - А ты любишь Занда?
– - поспешил спросить я с жаром.
– - Нет, -- отвечал он, -- некоторых лиц нельзя не любить -- вот, как Сильвия или Лелия; но вообще, что за пошлая у нее борьба женщины против мужчин! Эта фраза очень огорчила меня; но я скоро забыл ее, благодаря похвалам, которые он расточал моей обстановке; за похвалы окружающему, за умение поднять это окружающее, придать ему высший смысл, я готов был простить все пороки, всякую мелочность, всякое отсутствие правдивости и чувства меры. Кроме всего сказанного, я не мог не полюбить Модеста и за то, что он обращался со мной как с ценной и крупной вещью, беспрестанно повторяя мне: "Твоя невинность и умная неопытность пленяют меня". Он прожил у нас две недели и чуть не со слезами уехал в Москву.
– - Побыл бы и больше, да старуху жаль: она больна. Тетушка была очень довольна им и советовала мне подражать ему.
VIII О Софье Ржевской я часто мечтал, еще не видав ее. Воображал я ее себе девушкой сильной, недоступной, прекрасно воспитанной, может быть, умной. Иногда казалось мне, что Софья та самая подруга-сверстница, которая гуляет в локонах с книжкой, ожидая меня где-то далеко, в лесу, на берегу реки. Клаша и Даша познакомились с нею без меня у Колечицких, молодых супругов и родственников наших, которые любили жить весело в своей прекрасной деревне верст за 50 от нас. От Колечицких наши барышни с тетушкой ездили к самим Ржевским и прогостили там с неделю. Бесцветные похвалы, которые расточали Софье Даша и Клаша, не могли еще сами по себе сделать ей большую честь в моих глазах; напротив того, уже первая потребность отчуждения от своих для любви была знакома мне; уже мне нравилось особенно то, о чем не могли знать и говорить наши, когда я услыхал от Клавдии Семеновны, вместе с похвалами, и живые описания из домашнего быта небогатых, но блестящих Ржевских. Клаша рассказывала мне о неприятных отношениях Софьи с матерью. Заметно было, однако, что она, признавая их неприятностями, придавала общему духу жизни, в которых они зарождались, привлекательное значение. Никакой насмешки, никакого юмора не было в ее словах. У Колечицких Ржевская бранила свою дочь за то, что она встает беспрестанно за другими девицами, когда те, от нечего делать, целой вереницей то уходят, то входят, из залы в сад, из сада в залу. Ржевская увезла дочь в самый разгар удовольствий, не позволила ей играть роль помещицы в "Барской спеси и Анютиных глазках", сказала, что пьеса эта грязна... Она была, значит, скучной помехой молодости; но как она умна и начитана! Как мил ее кабинет с резной дверью, за которой она собственным старанием разводила дорогие цветы!
– - Даша, а как хорош рояль у Ржевских!
– - Да... Помнишь, Клаша, вечером на балконе: темнота такая в саду и рояль?
– - Мне нравится, Даша, походка Евгении Никитишны. Вот уж можно сказать une grande dame. Заметили вы ее руки? Как хороши! У Софьи хуже, больше...
– - У Софьи руки отцовские.
– - Как это вы помните его руки?.. Я его боюсь и не гляжу на него. Какая жена и какой муж!
– - В молодости он был гораздо лучше ее. Разве ты не видала его портрета? Соня напоминает его иногда.
– - Вот, Володя, тебе предмет -- влюбись в Софью. Она получше твоей Людмилы. "Когда бы увидеть ее!" -- думал я.
Желание мое исполнилось вскоре. Недели через две после отъезда Модеста из под Подлипок Ржевские, мать, дочь и тетка, приехали к нам и провели у нас целые сутки.
Софьи не было в гостиной, когда я вошел: она ушла с барышнями на качели. Тетушка сделала мне знак, чтобы я подошел к руке Евгении Никитишны, и меня немного обидело, что эта гордая дама поцаловала только воздух над головой моей. Боясь оскорбить неравенством Настасью Егоровну, я и к ее руке приложился -- и она сделала то же, что Евгения Никитишна. Но к надменному лицу г-жи Ржевской это шло, а золовка ее показалась мне в эту минуту очень жалким существом: сухая, некрасивая, без чепца, веснушки... А туда же! Поворачивая за деревья, за которыми стояли качели, я был немного взволнован. Там за зеленью раздавался незнакомый женский голос. Софья стояла на доске, схватясь руками за веревки, и я вдруг увидел в двух шагах перед собою ее цветущее лицо. Нет сомнения, это она! Она в локонах, в диком платье с белыми полосками; она покраснела, когда Даша (с той праздничной гордостью, с которой мы часто рекомендуем близких людей, вовсе не любя их) сказала: