Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Шрифт:
– - Перестань!
– - отвечал я, -- тетушка не понимает, как это для меня важно! Я работать здесь буду меньше и ей этого никогда не прощу!
– - Владимiр Ладнев! Владимiр Ладнев!
– - возразил Юрьев кротко, -- будь с доброй теткой не только Ладнев, но и Покорский! (У нас был знакомый студент Покорский, очень тихий, бедный и добрый человек).
Я смягчился, скоро привык к новому жилью и убрал получше нижний этаж. Через неделю, не больше, судьба наградила меня: Ржевские, мать и дочь, приехали в Москву.
Они остановились у одной богатой родственницы. Муж этой дамы был двоюродный брат самой Евгении Никитишны; он умер генералом лет за шесть до этого времени и оставил ей взрослого сына и трех дочерей, из которых
– - Почтенная женщина!
– - подумал я, содрогаясь от радости, -- какое у нее доброе лицо!..
Я даже спрашивал себя не раз, какой жилет я буду носить дома под толстым синим пальто, когда буду мужем этой хорошенькой Лизы, которая так наивно отставляет локти от стана, и, краснея, приседает в ответ на мой почтительный поклон? Короткие посещения по праздникам не могли насытить меня, а бывать чаще меня не приглашали и незачем было приглашать.
Когда Ржевские приехали, мы стали чаще ездить к Карецким, и Софья с матерью бывали у нас по нескольку раз в неделю.
Софья выросла и немного похудела, но мраморный румянец все еще играл на ее щеках; она стала смелее прежнего, разговорчивее, танцовала так легко, что даже становилось иногда неловко: не знаешь, один ли танцуешь или с ней. Я долго раздумывал, как решить дело: объясниться ли ей прямо в любви, или сойтись с ней просто дружески и просить ее помощи для влияния на Лизу, на будущую невесту. Случай заставил меня выбрать первое... Лизе было только четырнадцать лет, а мне ждать уж надоело. Однажды, все мы -- тетушка, Ольга Ивановна, Даша и я были у Карецких. Даша пела песнь Орсино в маленькой гостиной около балкона над лестницей. По балкону ходили взад и вперед Ольга Ивановна с одним приятелем моим, Яницким (с которым я вас еще познакомлю), а мы с Софьей прохаживались по сю сторону бездны. Песнь Орсино, белое платье Софьи и великолепная тень на стене от сквозных узоров лестницы расположили меня к решительности.
– - Вы верите, -- спросил я, -- что можно полюбить человека, почти не говоривши с ним?..
– - Верю.
– - Вы помните нашу встречу на качелях?..
– - Помню.
Она опустила глаза и улыбнулась.
– - Вам смешно, -- продолжал я, -- а я никогда этого не забуду. Не знаю, как для вас, а для меня эта встреча... Я ничего не требую взамен. Я прошу только одного: могу ли я говорить вперед так прямо, как я говорю вам теперь?
– - Вы могли заметить сами, что я нахожу удовольствие с вами и еще, кроме того... Она задумалась. Я встал и сказал ей:
– - Я уйду. Нельзя так долго оставаться нам одним. Прошу вас, скажите мне что-нибудь...
– - Вы еще очень молоды, -- сказала она. Я стал уверять ее, что она сама не имела случая убедиться, кто раньше созревает
– - девушка или юноша, и повторяет это за старшими, а старики судят по прежним молодым людям.
– - Может быть, это правда, -- отвечала она и, посмотревши на меня пристально, подала мне руку, которую я крепко пожал и поднес к губам... Тайный союз был заключен, и через полчаса, проходя за шляпой через площадку, я увидал ее по ту сторону лестницы. Она сидела на балюстраде, прислонясь головой к колонне, и казалась задумчивой. Увидев меня, она обернулась ко мне лицом, медленно и многозначительно покачала головой; потом встала и ушла во внутренние комнаты; но белого платья ее за золотым балконом я никогда не забуду! Через несколько дней я опять увиделся с нею и успел оставить в руке ее записку. Я начинал так:
"Вам может показаться странным, что я без всякого такта напоминаю вам о вещи, о которой многие сочли бы нужным умолчать. Я говорю о моем, портрете и о том, как вы были у нас в деревне. Вы были, конечно, институтка тогда, и я, поверьте, не хочу употреблять во зло вашу тогдашнюю наивность; но я бы хотел знать только, на что мне надеяться? Страсти я еще не слышу в себе, но думаю беспрестанно об вас. Скажите мне что-нибудь и не примите эту записку за дерзкую самоуверенность: это только искренность!"
Я показал записку Юрьеву; он похвалил ее, особенно за слова "страсти я еще не слышу в себе!".
– - Ничего, ничего, -- сказал он, -- легко, душисто и гладко, как сама бумажка, на которой вы набросали, граф, эти плоды вашего воображения... Если она вас не полюбит, значит, у нее вкуса нет, и она глупа, Дон Табаго, поверьте! Я хотел бы, чтоб он объяснил мне, как согласить такой лестный отзыв с его насмешками, но он взял шляпу, засмеялся и ушел, промолвив:
– - Живите, живите!..
Я долго ждал ответа. Ответа не было. Я заезжал к Карецким, но Софьи не было дома. Наконец однажды, часов около двух перед обедом, на двор наш въехала карета с форейтором; мадам Карецкая вышла на тетушкино крыльцо, а за нею Софья в чорном атласном салопе и розовой шляпе. Она обернулась, поискала меня глазами по окнам флигеля и, увидав меня, мельком поклонилась и ушла за своей теткой. Я нарочно не шел в дом и, волнуясь, думал: "что-то будет!" Через полчаса Карецкая уехала; я догадался, что Софья остается у нас обедать, и собрался идти в дом, как вдруг она сама в салопе и без шляпки перебежала через двор к Ковалевым. Я растворил свою дверь молча.
Она остановилась; лицо ее было весело.
– - Вы здесь живете?
– - спросила она.
– - Здесь...
– - Дайте, я посмотрю в дверь. Как мило!
– - Оно будет еще милее, если вы войдете туда хоть на секунду. Она не отвечала, смотрела на меня, но не в глаза, а рассматривала, казалось, мое лицо, лоб, волосы, как рассматривают вещь.
– - Нагнитесь, -- сказала она и, взяв меня за шею той рукой, на которой не было муфты, поцаловала меня в лоб...
Я хотел схватить ее за руку, но она блеснула глазами, указывая наверх с веселым страхом в лице, и убежала на лестницу к Ковалевым. После обеда, когда она уехала, я послал записку к Юрьеву и донес ему обо всем.