Подноготная любви
Шрифт:
Однако что-то я уж очень сильно уклонился. Событие же произошло следующее. Я так, между прочим, и не пал; и таким «непавшим» вчера, спустя два месяца после с моей милой знакомства, отправился с ней в гости к моему пастору. Ты его знаешь, это Д. — самый толковый, или один из самых толковых, по моему мнению, пасторов в Москве. Да к тому же у него жена — экстрасенс, людей насквозь, вдоль и поперёк видит. Тоже, разумеется, таится. Только свои и знают.
Так вот, когда я мою милую к пастору вёл, предупредил её, что жена его людей видит насквозь, и всякие тому подобные ауры и все их тайны, и секреты для неё — открытая книга. Моя перепугалась настолько, что боялась идти. Это была военная хитрость. Обжёгшись на молоке, дуешь на воду — после двух неудачных браков, от которых меня отговаривали разве что не все подряд, теперь сам ищу советчиков, проверяю да перепроверяю. Решил таким образом мою милую расслабить. Чего и добился. Пасторша тоже, я понял, была в полной боевой готовности. Как старая полковая лошадь, которая
IX
Вот уже почти два месяца Ал встречался с Галей, а всё никак не мог решиться на самое трудное. Самое трудное состояло в том, чтобы сказать ей, что он верующий. И что не просто верующий, а сектант. И не просто сектант, а из той редкой породы сектантов, которые помимо прочих заповедей и четвёртую соблюдают дословно.
Как ни странно это может показаться для формально мыслящего человека, заповеди Десятисловия отнюдь не равноценны. То есть, они равноценны в глазах Божьих, ибо любое Его Слово весомо, но у людей есть построения, которыми они гордятся и с особой интонацией называют логическими, из которых следует, что заповеди Десятисловия не равноценны. Так вот, к целесообразности заповедей «не убий», «не кради», «не лжесвидетельствуй» (пусть ограниченно понятых) можно прийти «логически», опираясь даже на ложное основание. Например, если какой-нибудь император, типа Гитлера или Наполеона, которому удалось овладеть умами только одной нации, хочет расширить своё господство если не на весь мир, то хотя бы на свой континент, он заинтересован в том, чтобы его подданные друг друга не истребляли («не убий»), отчего народонаселение растёт — растёт и численность готовых к агрессии армий. Одна из причин поножовщин между селениями и отдельными бойцами — муки ревности, тем более сильные, если к тому есть хоть малейшее основание. Отсюда, для поддержания чувства локтя в боевых частях целесообразно исполнение заповеди «не прелюбодействуй». Соблюдение населением заповеди «не лжесвидетельствуй» позволяет уменьшить судебно-следственный аппарат, соответственно, освободившихся чиновников можно объединить в штурмовые отряды. Полезно даже отделить один из семи дней недели как якобы богослужебный — для психологических накачек подданных и внедрения в их подсознания единых символов, активизированием которых в соответствующие моменты можно добиться монолитности полков. Для этих целей подходит любой день недели — но не суббота, потому что непонятное несоответствие внушаемых верований прославляемым Священным Писаниям перегружает массам сознание и усиливает в них чувство зависимости от поводырей.
Итак, единственно к чему невозможно прийти «логически», исходя из ложных посылок, — так это к тому, который из семи дней богоданный. Отсюда получается, что принцип мышления «суббота в субботу» — основание не просто жизненных правил, но проявление принципов и духа, эротической совместимости в частности.
Трудность для Ала состояла в том, что объяснить всё это другому человеку логически-цифровым способом невозможно. Фазовое совмещение с ключевым днём недельного ритма происходит подсознательно, логические вокруг построения — не более чем следствия. Следствия же имеют свойство отрываться от породившего их основания, тем превращаясь в формальность и разобщая людей.
Ал встречался с Галей три дня из четырёх (она работала, как принято говорить, «сутки через трое»). Они ходили на вечерние лекции в Третьяковку, на элитарные фильмы в Музей кино, в Хаббард-центр, и первое, чем интересовался Ал, вступая на эскалатор метро, длинный он или нет: от этого зависила продолжительность поцелуя. Чем больше он занимался психокатарсисом с Галей, тем строже и мощнее становилось у неё понятийное мышление и тем иной раз больше требовалось Алу времени, чтобы постигнуть некоторые её мысли. Она заговаривала и о взаимоотношениях с Богом, причём иногда в форме обсуждения религиозных воззрений, но Ал ужасался при мысли, что, начни он говорить о своём восприятии мира на доктринальном языке, то все дружеские отношения тут же сразу и кончатся, поэтому всякий раз усилием ума находил изощрённые лазейки, чтобы от погружения в религиозные вопросы ускользнуть. Прошло почти два месяца, а в этом отношении почти ничего не менялось. Однако вечно так продолжаться не могло.
И, наконец, он решил дать ей набор своей первой книжки — повесть и цикл рассказов о Понтии Пилате — для корректорской правки. Она давно предлагала ему в этом помочь (да что там — просила!), собственно, с той самой минуты, как узнала, что Ал ещё и пишет и даже готовит к публикации книгу. Ал отнекивался, объясняя свой отказ самыми несуразными причинами. Истинная же причина заключалась в том, что он попросту боялся потерять Галю — первую в его жизни женщину, с которой поговорить действительно было интересно: по текстам произведений можно выявить его доктринальные воззрения (кроме субботы), а в предисловии и вовсе было написано, что Ал — верующий и одно время работал при духовной академии переводчиком богословских текстов…
— Вот, — сказал Ал, когда они подошли к Галиному дому, и достал из сумки распечатку своего сборника.
— Наконец-то, — обрадовалась Галя. — А я уж было перестала надеяться, что ты окажешь мне такую честь, — шутливо сказала она.
— Так получилось, — замялся Ал. — Я тебе позвоню завтра на работу, ладно? — и, уходя, поцеловал Галю так, как будто расставался с ней навсегда.
Из конструкторского бюро, в вычислительном центре которого работала Галя, основная часть сотрудников уходила в пять, а она ещё с двумя женщинами оставалась там до утра — следить за работой больших счётно-вычислительных машин. Часов с шести посторонних в вычислительном центре точно не оставалось, и потому это и было самое удобное для звонка время: подслушивать некому, соответственно и стесняться тоже некого. Но Ал позвонил полшестого.
Галя подняла трубку сразу.
— Что случилось? — встревожился Ал, услышав, что она плачет навзрыд.
— Чи… Чи… К-книгу твою читаю, — наконец справилась она.
«Это конец, — понял Ал, и сердце его оборвалось. — Всё…»
— Что именно?
— Про… про монахов.
— Тебе жалко Альменде?
— Ме… Ме…
Это было не «да» и не «нет», сл`ова же, продолжающего эти две буквы, Ал представить не мог, и оттого с каждым повторением они становились всё страшнее и страшнее.
«Ну, что ж, — успел подумать Ал, — иначе и быть не могло…»
— …ме…мелко п-плаваешь. На…конец-то я встретила человека, который мыслит так же, как и я…
Про монахов был только второй от начала сборника рассказ, ещё оставались четыре про Понтия Пилата, которые людей шаблонного мышления приводили в состояние прямо-таки звериной ярости, поэтому у Ала ещё оставалась возможность всё потерять. Кроме того, первое впечатление от его текстов могло пройти и смениться чувством, которое власти усиленно и небезуспешно прививали населению: ненавистью ко всякому сектанту. Впрочем, не случилось ни того, ни другого — Гале последние рассказы понравились даже больше первых. Но Алу, прежде чем он об этом узнал, ещё предстояла беспокойная ночь. И, между прочим, небезосновательно: как и положено, ко всем сектантам Галя относилась с ужасом.
— Спасибо тебе, Алёша, — сказала Галя, когда на следующий день вечером они встретились на «Проспекте Мира». И дотронулась до его руки.
До каморки они дошли молча.
Повезло им и на этот раз: вновь соседки дома не оказалось. Но на этот раз табуреток с кухни они брать не стали, а из клеёнки и двух сложенных вчетверо штор сделали подобие ковра — для мягкости.
— А теперь ты меня послушай, — сказал Ал тоном, видимо, весьма похожим на тот, которым почти два месяца назад Галя здесь же, в этой каморке старинного московского дома, сказала Алу: «Можно мне Вам исповедаться?» — И постарайся, если сможешь, не перебивать.
Ал сел на «ковре», по-восточному скрестив ноги, и, смотря поверх Гали в верхнюю, не закрытую бумагой часть окна, за которым угадывалось небо, стал рассказывать:
— К своим 29 годам (восемь лет назад!) я поразительно хорошо сохранился. Сохранился в том смысле, что, хотя читал много, про Христа не знал практически ничего. В буквальном смысле ничего. И это несмотря на то, что читал и Достоевского, и Толстого, и многих прочих не мыслящих себя вне религии писателей. Конечно, режим в стране был такой, что люди боялись в доме Евангелие не то что читать, но даже просто хранить. Не говоря уж о том, что купить его было просто невозможно. И всё-таки, мне кажется, из обрывочных упоминаний о Христе даже в разрешённой художественной литературе некое познание обрести всё-таки можно было — мне же удалось не знать ничего… Сохранился, и это при том, что, когда мне было лет пятнадцать или шестнадцать, Евангелие я в руках всё-таки держал. Друг у меня был в школе — Лёня, он мне и дал. Смешно сказать, но я там тогда тоже ничего не понял. То есть настолько ничего, что даже не понял сюжет — за что и почему Его распяли. А раз не понял, то, соответственно, ничего и не запомнил… Одну притчу, правда, запомнил. Которую, как и прочие, тоже не понял. А запомнилась она мне потому, что показалась особенно бессмысленной. Там речь шла о том, как нанимали работников для уборки винограда. Нанимали в несколько приёмов: первых утром, а когда стало ясно, что до вечера всё убрать не успевают, то пошли и наняли ещё других, а третьих, по той же причине, вообще за час до конца работы. Когда же стали расплачиваться, то всем заплатили одинаково. Я тогда и подумал: как глупо! Ведь тем, кто работал всего час, можно было заплатить в десять раз меньше! Или хотя бы в пять. А всем поровну заплатить мог только идиот. Деньги — деньги! — зря потрачены. Вот бы их лучше мне!.. Потому, видно, и запомнил… Вот, собственно, и все мои познания о Евангелии. Вот я и говорю: хорошо сохранился!