Поднявшийся с земли
Шрифт:
Посвящается Исабель.
Посвящается Жоану Домингосу Серра и Жоану Басуга, Марионе Амалии Басуга, Элвире Басуга, Эркулано Антонио Редондо, Антонио Жоакиму Кабесинья, Мариа Жоану Могарро, Жоану Машадо, Мануэлу Жоакиму Перейре Абелъя, Жоакиму Аугусто Бадалинъо, Силвестре Антонио Катарро, Жозе Франсиско Курралейра, Мариа Сарайва, Антонио Винагре, Бернардино Барбасу Пиресу, Эрнесто Пинто Анхело – без них не была бы написана эта книга.
Памяти погибших Жермано Видигаля и Жозе Аделино дос Сантос.
И я спрашиваю у политэкономов и моралистов,
Земля наша наделена красотой. Может быть, чего другого и не хватает ей, может быть, и многого не хватает, а красоты всегда в избытке, и избыток этот – чудо не знающей усталости природы: ведь она была всегда, она возникла задолго до человека и, несмотря на то, что ей столько веков, не стареет, не умирает. Наверно, это потому, что она непрестанно меняется: в разное время года земля то зеленая, то желтая, то бурая, то черная. А кое-где – красная: цвета глины, цвета крови, это зависит от того, что сажают и выращивают на этой земле, или от того, что еще ничего не сажали и не выращивали или уже ничего не сажают и не выращивают; пнет свой дает земле и то, что растет на ней само по себе, без вмешательства рук человеческих, и умирает, лишь когда приходит срок. А вот пшеницу серпы срезают еще живую. А с пробкового дуба кожу сдирают заживо, он, несмотря на всю важность свою, криком кричит от боли.
Да, красками земля богата. Но не только красками: случаются на земле такие дни, когда не знаешь, куда деваться от стужи, а случаются такие, когда нечем дышать от зноя; золотой середины нет: случись такое – и мир погиб. Богат он и запахами – вот хоть и та, не обделенная красотой часть его, где живем мы. Запах падали немедля возвестит о том, что в зарослях неподалеку умер какой-то зверек, но ты об этом не узнаешь, если проходишь мимо с подветренной стороны. Потом кости вымоет дождь, прожарит солнце, а может быть, еще до этого приползут черви, прилетят насекомые, позаботятся о погребении.
Земля наша сначала вздымается холмами – как неизменно велика она! – а потом сбегает вниз долиной, гладкой, как ладонь, хотя ладони у многих людей в нашем крае так привыкли сжимать рукоятку серпа или черенок заступа, что до конца уже не разжимаются. Земля… И впрямь, словно ладонь, изрезана она линиями проселков и дорог – сначала королевских, потом национальных, а теперь находящихся на попечении господина муниципалитета; три названия у них, потому что «три» – это число сакральное, число поэтическое, число магическое, и судьбу этой земли можно предсказать по линиям дорог, по следам босых ног и дырявых башмаков, по следам, проторенным от пашни до леса, от жнива до луга, от околицы до пустоши. Человек может весь свой век мыкаться по этим просторам, но так никуда и не выбраться, если не судьба. А придет время умирать – умрет, подумаешь, важность. Когда прикончат его голод, холод, жара или скрутит недуг – такой, что и слова вымолвить не успеешь, не то что на помощь позвать, – умрет человек, хоть тело его без погребения не останется, он не заяц и не хорек, похоронят его люди.
В нашем крае, как и всюду, много народу унесла война и прочие напасти, но жизнь не пресекается, словно господь в неизреченной милости своей хранит ее, однако на самом деле оберегает жизнь земля, край наш, сбегающий с холмов в неоглядную равнину. Ну, а не этот край, так другой – какая разница? Разница важна только тому, кто хочет наверняка отличить родной край от чужого – в свое время было записано в кадастре местоположение этого поместья относительно четырех сторон света, так, словно границы его определены с сотворения мира, с той поры, когда по нетронутой земле бродили огромные звери, а людей было совсем мало, когда и те и другие жили в вечном страхе. Вот тогда-то и решилось, какой будет эта земля, что нагадается ей по ее ладони, на которой потом мечами прочертят границы владений: у кого клинок длинней, тому и надел больше. Землю получает король или герцог, ставший королем, епископ или магистр ордена, сын законный и сын побочный, или плод сладостного прелюбодеяния, – как же еще смыть позор и восстановить честь? – или отец королевской наложницы – полцарства за такую не жалко! – или командир королевской конницы, или просто приятель монарха. Берите ее, заселяйте ее на мое и ваше благо, защищайте ее от еретиков и неверных. Короли подбивают баланс по Часослову, монахи молятся по гроссбуху; при дворе и в монастыре звучат священные слова; за «Отче наш» – цена одна, за «Верую» – больше в десять раз, а за «Богородице» – в сто, и заполняются глубокие сундуки, бездонные ларцы, забиваются добром, словно трюмы кораблей, вернувшихся из Индии, амбары, чаны, бочки. Меры и локти, аршины и десятины, унции и золотники – в каждой земле меряют по-своему.
Текут реки, сменяются времена года – каждое приходит и уходит в свой срок, чередуются они в неизменной последовательности. Время вечно, вечны и деньги – если не считать человека, то это самая надежная мера, неизменная, как смена времен года. Всюду и всегда, как известно, человека продают и покупают. В каждом столетии свои деньги, в каждом царстве продают и покупают человека за мараведи или реалы, за серебряные и золотые марки, за добры или крузадо, за рейсы или дублоны или за чужеземные флорины. Благородный металл легок, словно аромат цветка или запах вина: деньги поднимаются; крылья у них – только для взлета, спускаться они не умеют. Место их – на небесах; там, в вышине, поменяв имя, называются они святыми. А латифундии названия не меняют.
Земля наша, мать, к твоим набухшим сосцам приникают жадные рты, тебя делят то так, то эдак, тебя покупают, получают в приданое, присваивают мошенничеством и добывают убийством, тебя наследуют от отцов и дедов – упокой, Господи, их души. Веками было так, и кто же усомнится, что так будет до скончания века?!
А эти неприкаянные людишки, что неотделимы от земли, хоть и не вписаны в кадастр, – они живы или мертвы? Мудрость Господня, возлюбленные чада мои, безгранична: вот земля – трудитесь на ней, плодитесь и размножайтесь. Это я буду плодиться и размножаться, говорит латифундия. Но обо всем этом можно рассказать и по-другому.
Дождь пошел к вечеру, когда солнце висело справа, совсем невысоко над их опущенными головами – видно, ведьмы взялись причесываться: это их время. Мужчина остановил осла, ногой подкатил под колесо камень: дорога впереди шла под уклон. Чего это удумал хозяин хлябей небесных, не ко времени дождь и не по сезону. На дороге – пыль столбом, сухой лошадиный или бычий помет: до ближайшего жилья так далеко, что никто не собирает навоз на удобрения. Ни один мальчуган с корзинкой не появится тут, не возьмет – осторожно, кончиками пальцев – навозный шар, иногда растрескавшийся от солнца, как спелый плод. Капли дождя на миг покрыли темными звездочками белесую горячую землю, с глухим стуком забарабанили по мягкой пыли, а потом всю ее затопил отвесный ливень. Но женщина уже успела вытащить ребенка из телеги; где он лежал на полосатом тюфяке в углублении между двумя сундуками. Она прижала младенца к груди, прикрыла ему лицо концом шали и сказала: Спит, не проснулся. Это главная забота, остальное подождет. Ой, измокнем!
Мужчина долго вглядывался в высокие тучи, морщил нос, потом, разобрался что к чему, как и подобает мужчине, принял решение, сказал: Ливень сильный, быстро пройдет, с утра собирался, черт бы его драл, однако все же раскатал одно из одеял, накрыл им пожитки на телеге.
Порыв ветра смахнул с телеги капли дождя. Мужчина хлопнул осла ладонью по крупу, тот затряс ушами, натянул постромки, а хозяин, помогая, принялся подталкивать телегу сзади. Начался короткий подъем. Женщина с ребенком на руках шла следом, радовалась, что мальчик спит себе спокойно, вглядывалась ему в лицо, шептала: Маленький мой. По обе стороны дороги, по пояс в осаждавшем их кустарнике, стояли редкие дубы – беззащитные, невесть зачем родившиеся там. Колеса попирали влажную землю, с пронзительным скрипом перемалывали ее, а когда на дороге попадался камень, телегу неожиданно грубо встряхивало. Под одеялом поскрипывала мебель. Мужчина шел рядом с ослом, положив правую руку на оглоблю. Так добрались до верха.
Навстречу им с юга, на соломенно-желтую равнину, сцепившись в один огромный плотный клуб, шли тучи. Дорога сворачивала направо, уходила вниз и там едва угадывалась между осыпавшимися земляными валами, разнесенными свирепым равнинным ветром. Потом она должна была слиться с трактом – так горделиво именовали ее жители этого убогого края. Слева, на самой линии низкого горизонта, смотрела на запад белыми стенами своих домиков маленькая деревушка. Равнина, как уже сказано, была бескрайняя, плоская, гладкая, и, кроме редких дубов – парами или поодиночке, – на ней ничего больше не росло. Взобравшись на этот холмик, и вправду можно было поверить, что миру нашему нет ни конца, ни края. А деревушка, в которую лежал их путь, деревушка, залитая желтоватым светом, придавленная свинцовой плитой туч, отсюда казалась и вовсе недостижимой. Сан-Кристован, сказал мужчина, а женщина, никогда прежде не забиравшаяся так далеко к югу, ответила: Монте-Лавре наш побольше будет, – может, просто так, сравнивала, а может, ей взгрустнулось.