Подозрение
Шрифт:
– Совершенно верно, Самуэль! – кивнул комиссар, – Предположим, что Неле убит Эменбергером.
– Исходя из твоей безграничной фантазии, мы с тем же успехом можем предположить обратное: Неле убил Эменбергера.
– Это предположение тоже допустимо, – сказал Берлах. – Его мы тоже можем допустить, по крайней мере на нынешней стадии следствия.
– Все это чепуха, – сказал раздраженный врач.
– Возможно, – отвечал спокойно Берлах. Хунгертобель оборонялся энергично:
– Этими примитивными приемами, с какими комиссар обращается с действительностью, можно легко доказать что угодно. Этим методом можно поставить под сомнение вообще все, – сказал он.
– Следователь обязан поставить под сомнение действительность, – отвечал старик. – Приблизительно это так. Мы подобны двум философам, ставящим
По существу, у нас два положения, и оба возможны. Их степень вероятности на первый взгляд различна. Первое положение утверждает, что между Неле и Эменбергером не существовало никаких отношений, оно вероятно; второе допускает эти отношения, и менее вероятно.
– Вот это я и говорю все время, – прервал Хунгертобель старика.
– Дорогой Самуэль, – отвечал Берлах, – я, к сожалению, следователь и обязан отыскивать преступления в человеческих отношениях. Первое положение, не допускающее между Неле и Эменбергером отношений, меня не интересует. Неле мертв, а Эменбергера не в чем обвинить. Моя же профессия вынуждает меня подробнее рассмотреть второе, менее вероятное, положение. Что в этом положении вероятно? – Берлах глубоко вздохнул. – Во-первых, оно свидетельствует о том, что Неле и Эменбергер поменялись ролями, что Эменбергер под фамилией Неле был в Штутхофе и проводил над арестантами операции без наркоза; далее, Неле в роли Эменбергера был в Чили и оттуда посылал сообщения и статьи в медицинские журналы; не говоря о дальнейшем: смерти Неле в Гамбурге и теперешнем пребывании Эменбергера в Цюрихе.
Согласимся, что это предположение очень фантастично. Оно возможно только в том случае, если Эменбергер и Неле врачи. Здесь мы поднялись на первую ступеньку, на которой и остановимся. Это первый факт, возникающий в наших предположениях, в этой мешанине возможного и вероятного.
– Если твои предположения верны, ты будешь подвергаться страшной опасности, ибо Эменбергер – дьявол, – сказал Хунгертобель.
– Я знаю, – кивнул комиссар.
– Твой шаг не имеет никакого смысла, – сказал врач еще раз, тихо, почти шепотом.
– Справедливость всегда имеет смысл, – ответил Берлах. – Позвони Эменбергеру. Завтра я поеду к нему.
– Перед самым Новым годом? – Хунгертобель вскочил со стула.
– Да, – отвечал старик, – перед Новым годом. – Затем в его глазах появились насмешливые искорки. – Ты принес мне трактат Эменбергера но астрологии?
– Конечно, – сказал врач. Берлах засмеялся.
– Тогда давай сюда. Мне хочется узнать, что говорят звезды. Может быть, и у меня все же есть один шанс остаться живым.
ГОСТЬ
Беспокойный больной, к которому медсестры все более неохотно входили в комнату, этот замкнутый человек с непоколебимым спокойствием плел сеть огромной паутины, нанизывая один вывод на другой. Всю вторую половину дня что-то писал, затем позвонил нотариусу. Вечером, когда Хунгертобель сообщил, что комиссар может отправляться в Зоненштайн, в больницу пришел гость.
Посетитель был маленьким, худым человечком с длинной шеей. Он был одет в плащ, карманы которого были набиты газетами. Под плащом был серый с коричневыми полосами до предела изношенный костюм, вокруг грязной шеи был обмотан запятнанный лимонно-желтый шелковый шарф, на лысине как бы приклеился берет. Под кустистыми бровями горели глаза, большой нос с горбинкой казался великоватым, а рот совсем ввалился, ибо зубы отсутствовали. Он сыпал с удивительно скверной артикуляцией словами, среди которых, как островки, выплывали знакомые выражения: троллейбус, дорожная полиция – предметы и понятия, по-видимому, раздражавшие человечка до крайности.
Без какого-либо повода посетитель размахивал элегантной, однако
– Эти автоинспекторы! – воскликнул посетитель, остановившись, наконец, у постели Берлаха. – Они стоят повсюду. Весь город наводнен полицейскими!
– Ну, Форчиг, – ответил комиссар, осторожно обратившись к нему, – автоинспекторы все-таки нужны, на улицах должен быть порядок, иначе у нас будет мертвецов гораздо больше.
– Порядок на улицах! – закричал своим писклявым голосом Форчиг. – Хорошо сказать. Для этого не требуются автоинспекторы, для этого нужно верить в порядочность людей. Весь Берн превратился в огромный полицейский лагерь, и не удивительно, что пешеходы так одичали. Берн всегда был злосчастным полицейским гнездом, с давних пор он был пристанищем тотальной диктатуры. Еще Лессинг хотел написать о Берне трагедию. Как жалко, что он не написал ее! Я живу уже пятьдесят лет в этой так называемой столице, и трудно описать, каково журналисту, а таковым я себя считаю, голодать и влачить существование в этом жирном, заспанном городе. Отвратительно и ужасно! Пятьдесят лет я закрывал глаза, когда ходил по Берну, я делал это еще в детской коляске, ибо не хотел видеть города, в котором погиб мой отец – адъюнкт; и теперь, когда открываю глаза, что я вижу? Полицейских, повсюду полицейских!..
– Форчиг, – сказал энергично старик, – нам некогда сейчас говорить об автоинспекторах, – и строго посмотрел на увядшего и опустившегося человека, сидевшего, покачиваясь, на стуле и от возмущения моргавшего большими совиными глазами. – Совершенно не понимаю, что с вами произошло, – продолжал старик. – К черту, Форчиг, у вас еще остались на палитре краски. Вы же были настоящим человеком, а «Выстрел Телля», издававшийся вами, был хотя и маленькой, но хорошей газетой. Теперь вы заполняете ее всякой чепухой вроде автоинспекторов, троллейбусов, собак, почтовых марок, шариковых ручек, радиопрограмм, театральных сплетен, трамвайных билетов, кинорекламы, заседаний кантональных советов. Энергия и пафос, с которыми вы выступаете против подобных пустяков, сходны с пафосом «Вильгельма Телля» Шиллера и достойны быть обращенными на более важные дела.
– Комиссар, – прохрипел посетитель. – Комиссар! Не смейтесь над поэтом, над пишущим человеком, который несчастлив уже тем, что живет в Швейцарии и – что во сто раз хуже! – должен питаться ее хлебом.
– Ну хватит, хватит, – пытался успокоить Берлах. Однако Форчиг свирепел все больше.
– Хватит? – закричал он, вскочив со стула, и, как маятник, заметался от окна к двери и обратно. – Легко сказать, хватит! Что можно исправить словом «хватит»? Ничего. Клянусь богом, ничего! Сознаюсь, я стал смешон, почти так же смешон, как наши Хабакуки, Теобальды, Ойсташи и Мусташи или как их там зовут, заполняющие колонки скучных газет, этих опустившихся героев, которым предстоит бороться с супругами, подтяжками и черт знает еще с чем. Однако кто же не опустился в этой стране, где сочиняют стихи о шепоте звезд в то время, когда рушится весь мир? Комиссар, комиссар, что я только не печатал на машинке, чтобы обеспечить себе человеческое существование! Однако мне ни разу не удавалось заработать больше деревенского бедняка. Мои намерения написать лучшие драмы, огненные стихи и прекрасные рассказы не осуществлялись. Все рушилось как карточный домик. Швейцария сделала из меня Дон-Кихота, борющегося против ветряных мельниц. И я еще должен хвалить свободу, справедливость и газетные статьи, воспевающие общество, которое заставляет людей прозябать, если они посвящают свою жизнь идее, а не сделкам. Они хотят наслаждаться жизнью и не отдают ни крохи, ни тысячной доли своих наслаждений; и как когда-то в тысячелетнем рейхе при слове «культура» взводили курок, так у нас закрывают кошелек.