Подруги
Шрифт:
— Ты опять за свое, — мрачнеет он, словно предвидя накатывающую истерику. Может быть, он и прав.
Этой ночью он берет ее с такой силой, что ей кажется, она разорвется.
— Я люблю тебя, — шепчет он, сжимая зубами мочку уха. — Я люблю тебя, Энджел.
Привычная волна ответного желания, истовой благодарности, готовности умереть, быть растерзанной на куски, если это потребуется для него, поднимается в ней. И вдруг все исчезает. Вместо этого — непривычное ощущение силы. Льдистая сосулька безразличия, восхитительная, бодрящая. Нет. Это неверно, он ждет от нее совершенно иного.
— Я люблю тебя, — тоже шепчет она, как обычно,
— Не надо, — говорит Энджел, высвобождаясь, дерзкая, злая, по-ханжески тесно сжимая ноги. — Я беременна. Весьма сожалею, но я беременна.
Эдвард отпускает ее, отворачивается.
— Иисусе, ты можешь быть просто чудовищем. Настоящая садистка.
— Куда ты? — спрашивает она, спокойно и с любопытством. Эдвард одевается. Свежая рубашка, одеколон. Одеколон!
— В Лондон.
— Зачем?
— Там мне будут рады.
— Не бросай меня здесь одну. Пожалуйста, — неискренне просит она.
— Почему?
— Я боюсь. Мне страшно ночью одной.
— Ты никогда ничего не боялась.
Наверное, он прав.
Он хлопает дверью; рев мотора взрывает молчание ночи. Затем тишина смыкается снова. Энджел одна.
Топ-топ-топ, наверху. Как по команде. Взад-вперед. К бывшей кровати на чердаке, к исчезнувшему гардеробу. Шарканье: по полу волокут чемодан. Прощай. Я ухожу. Я боюсь здесь. Дом полон призраков. Кто-то вверху, внизу. О женщины во всем мире, знайте, ваши несчастья впитываются в стены, просачиваются сквозь пол, проникают сквозь потолок. Знайте, они не исчезнут, не испарятся, добрые времена не сотрут их с лица земли. Нет, никогда.
Сердце Энджел замирает — и начинает биться опять. Невротический синдром, сказал когда-то доктор отца. Это пройдет, когда она выйдет замуж и нарожает детей. Все приходит в порядок, когда женщина замужем и имеет детей. Это ее естественное состояние. Но сердце у Энджел по-прежнему неожиданно замирает — и опять начинает стучать, к счастью или к несчастью.
Она выбирается из постели, сует ноги в шлепанцы с тонкими острыми каблучками и идет на чердак. Откуда такая смелость? Отраженный свет проникает из коридора. Шаги умолкают. Она слышит только — что это? — шелест старых газет на сквозняке. Но вот пропадает и он. Словно крутится немой фильм. Маленькая усталая женщина в ночной рубашке неслышным шагом идет вниз по лестнице и останавливается, уставившись на Энджел, а Энджел глядит на нее. Лицо женщины в синяках.
Как я могу это видеть, бесстрашно удивляется Энджел, если здесь нет света?
Дрожащими пальцами она щелкает выключателем, и лампочка, как и следовало ожидать, освещает пустынную лестницу, покрытую нетронутым слоем пыли.
Энджел возвращается в спальню и опускается на кровать.
Я видела привидение, говорит она себе, пока хладнокровно. Но тут же страх заявляет о себе; ужас перед загадочными причудами мирозданья. Скорее, скорее! Она вытаскивает из-под кровати свой чемодан — еще с остатками свадебного конфетти на дне — и семенит, маленькими, резкими шажками, от гардероба к кровати, к комоду — и обратно, не упаковываясь, а спасая и возвращая. Хоть что-нибудь из ничего.
Они отпускают друг друга, Энджел и женщина из былых времен, поскольку ни та, ни другая не умели освободить себя. Но избавление все равно приходит, так или иначе. А не оно, значит, смерть.
Топ-топ, взад-вперед, в чемодан, из дому.
Садовая калитка захлопывается за ней.
За Энджел, уносящей любовь в безопасное место.
ЧЕЛОВЕК БЕЗ ГЛАЗ
Эдгар, Минетта, Минни и Доля.
Вечерами они садятся играть в «Монополию». Втроем: Эдгар, Минетта и Минни. Пятилетняя Доля спит наверху, в маленькой тихой комнатке, где темные розы, увившие всю веранду и стену по самую крышу, дружески тянут свои любознательные головки в окошко, через переплетенье решетки. Эдгар и Минни, отец и дочь, сидят за столом друг против друга. Эдгар — в расцвете мужественности и силы, Минни — в очаровании наступающей юности, оба загоревшие под августовскими лучами; живые глаза светятся чистой голубизной с худощавых бронзовых лиц, тусклое золото прядей выжгло до блеска это жаркое лето — все говорят, лучшее лето на побережье Кента с 1951 года: видно, явил свою благодать милосердный господь наш, свет улыбки его вновь коснулся несчастной, обиженной Англии.
Минетта, жена Эдгара, сидит за рабочим концом стола. Кресло с решетчатой спинкой, стоящее ближе к дверям, пустует. Эдгар говорит, в нем неудобно сидеть. Минни — банкир. Минетта выдает купчие.
Так повелось этим летом: вечерами они садятся за стол, и каждый делает свое дело. Играют в молчании: Эдгар не терпит пустой болтовни. А кто это любит? К тому же может проснуться Доля, решит, что многое упускает, и захнычет, что хочет со всеми.
Просто счастливое семейство, удовлетворенно думает Минетта, встряхивая кости. Лицо у нее обгорело, лоснится, нос облезает. Эдгар считает, что шляпы у моря — жеманство (так сказать, пренебреженье к щедрым дарам природы), и счастливица Минетта принуждена платить ежегодную дань летнему солнцу — своей нежной светлой кожей и чудесными темно-пепельными волосами. Обожженные солнцем губы раздулись, багровые руки и ноги опухли, отекли от комариных укусов. Доля — мамина дочка, у нее те же сложности с солнцем, и к вечеру на другой день после приезда с ней даже случился легкий тепловой удар, что Эдгар — не без оснований — приписал оплеухе, которую закатила ей Минетта по дороге сюда, в машине.
— И вспыхнули щеки, — сказал он, взглянув на дрожащую, покрасневшую дочь. — Не надо срывать зло на детях, Минетта.
Конечно, не надо. Эдгар был прав. Бедная крошка Доля. Пятилетней малышке, измучившейся в тесноте на заднем сиденье машины за пять бесконечных часов пути, простительны и капризы и непослушание, но как оправдать сидевшую рядом взрослую Минетту, ее истеричное раздражение и злую, нематеринскую ярость, выплеснувшуюся оплеухой? Она должна была, она могла успокоить ребенка — спеть, сыграть в ладушки, рассказать ей стишок, да все что угодно, только не это. Вспыхнули щеки! И было ведь от чего. У Доли — от горькой обиды на жестокую несправедливость, у Минетты — у Минетты, конечно, от жгучего стыда и раскаяния.