Подружки
Шрифт:
– Вы все-таки поедете!.. Не отказывайтесь. Я знаю, что вы поедете, – оттого что я должна сказать вам вот еще что: вы поедете, так как Рабеф вас любит. Да! Он вас любит, любит больше и сильнее, чем вы полагаете. Вы поедете, оттого что вы уже сделали ему достаточно зла, и вы не решитесь причинять ему новые страдания.
– Замолчите! – сказала вдруг Селия.
Быстро, быстро она стала вытирать глаза и напудрила покрасневшее лицо: Бертран Пейрас выходил из коридора, который ведет к умывальникам.
Он остановился, чтобы закурить, – ровно на такое
– Ого! – сказал он. – Знаете ли вы, что уже почти половина первого!
Селия молча склонила голову. Мандаринша встала:
– Прощайте, – сказала она.
Тем не менее она не двигалась с места. Гардемарин тоже встал.
– Не уходите одна! – вежливо попросил он. – Вы возвращаетесь домой, на улицу Курбе? Мы доведем вас до ваших дверей. Мы живем в гостинице Сент-Рок, это рядом… – Он держал ее за рукав.
– Нет! – ответила она. – Я не еду на улицу Курбе. Я возвращусь в Мурильон с последним трамваем.
– Вот как? – удивленно сказал он.
И посмотрел ей прямо в лицо. Она ответила ему таким же взглядом и не опустила глаз.
– Пейрас! – сказала она вдруг. – Я убеждена, что в душе вы вполне порядочный человек.
Он засмеялся и, по своему обыкновению, пошутил:
– В душе? Черт возьми! значит, наружность далеко не столь элегантна?
Она сделала вид, что не слышит.
– Да, вполне порядочный. И поэтому всего проще будет сразу же рассказать вам все.
Селия вскочила со своего стула:
– Мандаринша!
– Молчите! Говорю я, а не вы. Пейрас! заставьте ее замолчать, если хотите, чтоб я могла кончить. Так вот, знаете ли вы, что она, ваша Селия, всю прошлую неделю жила с Рабефом? С доктором Рабефом? Но вы, наверно, не знаете того, что Рабеф взял ее на шесть недель. В мае он отправляется в дальнее плавание, этот Рабеф, – нет, но вы, разумеется, не знаете, что он взял Селию на все это время, и вперед заплатил все ее долги, три тысячи франков долгу, и по счетам, и по распискам, и за взятое в кредит у торговцев, одним словом, за все, за что только можно было заплатить.
Гардемарин насупил брови и больше не улыбался.
– Вот оно что! – спокойно сказал он, когда она остановилась. – Разумеется, я ничего этого не знал. Благодарю вас, дорогой друг, за то, что вы были в этом так уверены.
Он раздумывал. Мандаринша заговорила снова:
– Я только что была там, там, в вилле Шишурль. У них… Он ждал ее, без жалоб и упреков. Я поехала сюда против его воли – он ни за что не хотел отпустить меня сюда.
– Вот как! – сказал еще раз Бертран Пейрас. Селия снова уселась и плакала теперь, закрыв лицо руками.
Фарфоровые часы пробили один удар. Стрелки показывали половину первого. Прошел ровно час с того мгновения, как Мандаринша переступила через порог «Цесарки».
Мандаринша сделала шаг по направлению к двери:
– Прощайте, – повторила она. – Нужно торопиться к последнему трамваю.
Но Бертран Пейрас все еще держал
– Нет! Уже слишком поздно: последний трамвай отходит как раз сейчас. Я усажу вас в экипаж на театральной площади.
Он смотрел на плачущую Селию; и Мандаринша почувствовала, что и сам он близок к тому, чтобы расплакаться. Он повторил:
– В экипаж, вместе с этой девочкой. И постарайтесь как-нибудь утешить ее во время пути, чтобы она явилась туда с не слишком распухшими глазами, оттого что она должна вернуться туда – этого требует честь, и чтобы я отправился в другое место, в другое место, один, этого тоже требует честь.
Глава восемнадцатая,
в которой ведут философические разговоры при лунном свете
– Так, значит, – сказал Л'Эстисак, – вот уже три недели прошло со дня ее побега, и все это время ваша Селия ведет себя, как примерная девочка?
– Да, – ответил Рабеф, – и такое поведение заслуживает награды. Я уже подумываю об этом.
Они шли вдвоем по темной улице, совсем пустынной и темной.
Тулон спал. Между крышами высоких темных домов виднелись прямоугольные просветы звездного неба. Шаги гулко раздавались на сухой мостовой. И вдоль высоких канав сидели и ужинали водяные крысы, мирно приютившись небольшими группами у каждой мусорной кучи.
Л'Эстисак и Рабеф возвращались пешком с виллы Шишурль, направляясь к военному порту, где оба должны были провести остальную часть ночи; лейтенант нес ночное дежурство – его броненосец чинился в доке, а доктор, чей отпуск окончился накануне, шел в госпиталь, чтобы сменить перед полночью одного из приятелей.
Они шли рядом, прерывая разговоры длинными паузами, оттого что их давняя дружба им позволяла разговаривать только тогда, когда было что сказать друг другу. Зато когда они говорили, то вполне искренне, оттого что они слишком хорошо знали друг друга, чтобы притворяться.
– У вас было сегодня очень мило, – сказал герцог. – Ваша подруга становится хорошей хозяйкой.
– Она старается быть ею, – ответил доктор. – Она скоро заметила, как мы ценим мелочи домашнего уюта. И бедная девочка старается вовсю, чтобы доставить нам всем удовольствие.
– Всем. И вам прежде всего.
– Да, прежде всего мне: это очень забавно, но это действительно так: она чувствует ко мне какую-то нелепую благодарность за то, как я принял ее в тот вечер, когда она возвратилась после побега, о котором вы только что упоминали.
– Нелепую? Почему нелепую?.. Вы были очень добры к ней, старина!..
– Вы поступили бы точно так же, как я. Подумаешь, как трудно! И примите во внимание, что в моем возрасте заслуга не так велика, как была бы в вашем. Мне сорок шесть лет, Л'Эстисак. Вы понимаете, что не мог же я, будучи сорока шести лет, обижаться на девочку – и на такую прелестную девочку, такую добрую и ласковую, – за то, что она предпочла мне на две ночи гардемарина, который еще моложе, чем она сама, и который хорош собой, как херувим.