Поединок. Выпуск 14
Шрифт:
— Вот как?
— Он ведь музыкальную школу окончил, каждый день в Москву ездил... уроки брать.
— Говорите, — быстро сказал Лемке.
— Павлик был знаменитость. Сам Хренников к нему приезжал!.. Молодой, помню, кудрявый, все улыбался и Пашу хвалил. Раз как-то в клубе Горбунова они на пару выступали. Хренников на аккордеоне, а Павлик наш на баяне. Одиннадцать годков ему тогда было, из-за мехов не видно. Что там делалось, не передать. Народищу в клуб набилось, яблочку упасть негде...
Так вот почему Пауль так пренебрежительно относился к музыке и ко всему, что с
— После школы Павлик должен был в консерваторию поступать, а тут война...
Вот она, тайна Пауля. Он сыграл на их убежденности в серости русских простолюдинов и сделал это безукоризненно...
Потом Надя достала из сундука потрепанный конверт с толстым патефонным диском. «И.-С. Бах. Хоральные прелюдии. Переложение для баяна. Исп. Павел Ледков».
— И у вас имеется платтеншпиллер? — охрипшим голосом спросил Лемке.
— А что это? — не поняла Надя.
— Ну этот... — Лемке покрутил рукой.
— Патефон?
— Патефон!
— Нету, — вздохнула Надя. — Выбросили. А такой был хороший, нутро бархатное, головка никелированная... У нас проигрыватели теперь у всех. Электрические. Завести?
Лемке энергично закивал головой.
— Устин Васильич тоже все время просит. Заведи, дескать, Пашкину. А я берегу. Это ведь все, что у меня от Паши осталось. Так я какую-нибудь пластинку поставлю, старик и рад. А для вас заведу. Вы же с ним... — она не договорила, сняла вязаную салфетку с тумбочки. Под салфеткой оказался примитивный электрофон.
— Это то, что надо! — сказал Лемке.
— А я в толк не возьму. Это мне местком выделил, как на пенсию провожали.
Она откинула крышку и бережно установила диск, потом оглянулась на дверь в горницу:
— Дядя Устин! Ты спишь?
— Что тебе, Надейка? — слабо отозвался Устин Васильевич.
— Будешь Пашкину игру слушать?
— Дан на чем ему играть-то? Баян-то я еще в шестьдесят втором...
— Мы пластинку заведем!
— А... Ну тогда ладно... Пособи, я сяду...
— Я помогу, — сказал Лемке. И пошел в горницу.
Он осторожно приподнял старика за плечи, подсунул под голову подушку, сел рядом у изголовья.
Было полное впечатление, что на кухне заиграл орган, столь могучи и торжественны были звуки. Шла басовая партия. Старик напрягся, всем истаявшим телом потянувшись навстречу знакомой музыке, голова его затряслась.
А баян уже пригоршнями разбрасывал серебро аккордов — мертвый сын играл для умирающего отца.
Лемке почувствовал, как ознобом стягивает затылок. Он встал и неверным шагом вышел на воздух, в душную июньскую ночь. Слабо тлели фонари на столбах, окна были темны и немы, темноту вспарывали всполохи далекой грозы. Где-то густо пропел электровозный рожок, прогрохотали, удаляясь, колеса; затем все стихло.
Надя выбежала к нему.
— Я здесь, — подал ей голос Лемке, как подают руку.
Они постояли молча, потом так же молча поднялись в дом.
Лемке помешкал немного и прошел к Устину Васильевичу. Тот лежал с закрытыми глазами, губы его шевелились. Лемке сел подле, взял в руки его горячую подрагивающую ладонь. Старик прошептал что-то. Лемке склонился к нему поближе.
— Ты не
Устин Васильевич умер в третьем часу, выждав, пока на кухне умолкнет голос того, чужого, своим появлением лишившего его надежды. Он лежал на левом боку, и лежать ему было неудобно, но повернуться самостоятельно уже не мог. Впрочем, это больше не имело значения, он знал, что отойдет ночью. Так он и затаился в этой неловкой позе, но не спал, должно быть, стерег приближение конца, чтобы не умереть спящим.
Виктор Пшеничников
Обратный ход
Море дыбилось, и плотик на волне вставал дыбом, и вся жизнь летела под рев шторма к черту на рога, в преисподнюю, — а Рыжий, облапив пистолет обеими руками, выцеливал жертву, метя ей непременно в голову.
— Эй, не дури... Слышишь?
Их разделяло всего лишь пять шагов — ровно столько, сколько насчитывалось от одного борта резинового надувного рыбацкого плота до другого, и ступить дальше, а уж тем более укрыться, было негде: вокруг, застилая горизонт, вскипали, ходили ходуном высокие злые волны — непроглядные, как сама судьба.
— Предупреждаю: для тебя это может плохо кончиться.
Рыжий словно оглох. Он старательно щурил глаз, но силы его уходили на то, чтобы удержать под ногами зыбкую надувную палубу, и выстрел все запаздывал, томя душу неминуемой развязкой.
— Опусти оружие, тебе говорят! Скотина...
Пенный клок слетел с гребня косой волны, хлестнул Рыжего по лицу, усеяв мелкой влагой плохо выбритые щеки. Не теряя из поля зрения своего противника, Рыжий отер рукавом лицо. Рот его свело судорогой, губы поползли в стороны, оголяя узкие и длинные, как у старого мерина, отменной крепости зубы.
— Я тебя ненавижу... К-как же я т-тебя н-ненавижу! — давясь словами, прошипел Рыжий, теряя опору при очередном броске волны.
Костлявые кулаки Рыжего, в которых пистолет утопал и оттого казался игрушечным, были сплошь покрыты коричневыми пигментными пятнами, огромными и отчетливыми, будто лепехи коровьего помета на ровном лугу. Шишковатые, с короткими обломанными ногтями пальцы не выпустили бы пистолет, даже если бы и случилось Рыжему рухнуть внезапно замертво или ненароком свалиться за борт.
— Брось оружие, идиот! Оно же заряжено!
— Не твоя забота, Джек, или как там тебя...
— Мы должны держаться вместе, иначе пропадем оба...
Рыжий хрипел: видно было, что ему приходилось круто, и животный его инстинкт искал если не избавления от мучений, то хотя бы жертвы.
— Ты втянул меня в это дело, а теперь пришла пора нам с тобой посчитаться.
Подогнув колени и пружиня ногами в такт вздымающейся волне, Рыжий уравновесил-таки свое вихляющееся тело. Блеклые, выцветшие глаза его от тоски и злобы и вовсе остекленели, на губах выступила соль. Заострившийся нос побелел, ноздри, дрожа, гневно раздувались при каждом вздохе.