Поединок. Выпуск 7
Шрифт:
Я запер за ним тяжелую дверь на засов. Потом вернулся в избу и сказал казаку:
— Передний хлев ты, Артемий, денька два не открывай.
Он понял и смолчал. И когда я сел, его жена достигла своего. Я не сопротивлялся, и она, лихорадочно вздрагивая, закатила глаза, облокотилась и забормотала:
— Не откроим, голыбь, не откроо–им. — И опять запела:
…Ды–да–лико в страни ирку–тыский.
Утром, когда мы уезжали, в кровавом тумане всходило три солнца. Спиртовой градусник показывал–43°. В
Там, в хлеву у Артемия, замерзал человек. Впрочем, он, может быть, уже замерз, когда мы уезжали. Мне несколько раз приходилось замерзать — ни с чем не сравнимые муки. Кажется, что кости высверливают тупым, угловатым сверлом. Сначала в ногах, потом в бедрах. А когда на несколько минут немилосердно заноет нижняя челюсть, тогда в теле начнется огненный зуд. Теряешь сознание. Близок конец.
Выезжая, я подумал: «Ноет у него нижняя челюсть или еще нет?» Потом представился седой, покрытый инеем угол хлева.
Чужие муки меня давно уже не трогают.
Очень много сигнальных кнопок в кабинете у Воробьева.
По две, по три и даже до пяти штук в коротеньких черных или коричневых брусочках, от которых тянутся в разные стороны тонкие зеленые жилки проводов. Я знаю, что это уловка.
Все это декорация, ставка на то, чтобы ошеломить посетителя таинственностью. И к чему эта огромная разноцветная ваза, похожая и на китайского дракона, и на русского петуха?
В углу, на диване, сидит английский морской офицер. Нас знакомит Воробьев. Я не разобрал фамилии офицера. Но я знаю: в этих учреждениях фамилии всегда называют так, чтобы их не расслышать и не понять.
Воробьев говорит отрывисто: опять–таки хочет показать, что он ни одну лишнюю секунду не может отпустить даром.
— Садитесь.
Меня злит чопорность офицера и надутая официальность Воробьева. Я отвечаю грубо, на «ты»:
— Если ты спешишь, я уйду.
Воробьев смущен, исподтишка глянул на офицера. Англичанин притворяется, что не заметил.
О, выстуканная, сухая подошва! С мучительным наслаждением я бы дал ему в морду. За что?
За все. За то, что я не в России, а в Китае, за то, что я не хочу сидеть тут и разговаривать с Воробьевым, а вот сижу и разговариваю.
Разговариваю при ненавистном свидетеле.
Воробьев нажимает одну за одной несколько кнопок. Никто, конечно, не вошел. Он сразу меняет тон и говорит так, будто бы он мне очень друг:
— Игнаша, нужен конный рейд… В Россию.
— Конный? — насмешливо спрашиваю я. — В Советский Союз?
Воробьев смущенно смотрит на англичанина, снова нажимает на кнопки. Поднимает глаза на меня. Во взгляде ненависть и мольба. Он говорит мне глупую лесть, обращаясь к англичанину:
— Этот офицер принимал очень близкое участие в мамонтовском рейде.
Англичанин хочет казаться презрительным, но
Я делаю три шага в сторону, вытягиваюсь перед Воробьевым и закрываю от его глаз англичанина спиной.
Решил я в одно мгновение. Ненавистная мне самому черта в моем характере: все решать в одну секунду.
— Сколько предположено сабель? — почтительно и деловито спрашиваю я.
— Сто–сто двадцать, — отрезает Воробьев.
— Люди набраны?
— Да.
— Кто они?
— Как сказать?.. Больше офицеры… Люди, во всяком случае, убежденные и…
Я соглашаюсь только при одном условии: все сто двадцать я наберу сам.
Воробьев пожимает плечами и откидывается на спинку кресла, чтобы взглянуть на англичанина.
Я наклоняюсь вправо и вновь загораживаю офицера. Тогда Воробьев решительно говорит:
— Дело твое, Игнаша. Но… — Он снова пытается глянуть на англичанина. Снова я подвигаюсь вправо и перевожу разговор на другое.
— Мне нужно полтораста коней.
Воробьев опускает голову. Отвечает он не сразу.
— Лошадей, Игнаша, нет… Нету коней, Игнаша.
— Хорошо, — говорю я. — Лошадей я пригоню. — И круто поворачиваюсь к англичанину. Он не успел принять позу, выражающую пренебрежительную рассеянность. Я говорю церемонно: — Извините, сэр, я очень сожалею, но прошу вас удалиться. У нас предстоит военная беседа. Вы, как офицер, понимаете меня.
Он быстро вышел. Воробьев растерялся вконец и воскликнул тихо:
— Зачем ты?.. Ведь это…
— Могу вернуть… — намекающе срезаю я его.
Молчим. Я сажусь и говорю:
— Знаешь, Воробьев, какой случай: зимой к Артемию залез вор в сенцы. Я вышел, а он в хлев. Я его запер там, он и смерз начисто.
Воробьев не хуже меня знает печальную карьеру своего шпика. Он говорит мне:
— И сволочь ты, Багровский.
— Но и ты сволочь неплохая, — улыбаясь, отвечаю я.
От Воробьева я ушел затемно. Недалеко станция. Большая площадь перед вокзалом сплошь залита бледно–красными движущимися огоньками. Это фонарики на колясочках джени–рикши. Ни людей, ни колясочек не видно в темноте.
Огоньки, похожие на паучков, бегающих на очень высоких, тоже невидимых, ножках.
Прихожу на площадь. Меня окружают босые джени–рикши. Их худые лица почти не различить в полумраке.
Они наперебой предлагают себя в качестве лошади. Страшная конкуренция: я подхожу к одной из колясочек, мне кричит кто–то:
— Капитана, нет садися. Он нога ломайла, шибыка нету бегать.
Иду к другой — тот же голос:
— Нет садися, капитана, гылаза нету видеть. Мала–мала падай.
Я заметил кричащего и подошел к нему.