Поэма о фарфоровой чашке
Шрифт:
«Когда уходили версты две от деревни, из распадков осторожно выходили волки. Они выходили на следы, обнюхивали их; они приостанавливались, слушали, дотом снова шли. Изредка они начинали выть — протяжно, глухо, упорно. И на этот вой из новых распадков выходили другие волки, присоединялись к ним, шли с ними, «останавливались, выли…»
Нарочито бескрасочные повторения «выходили», «шли», «останавливались и выли», передающие беспрерывное, неутихающее ощущение тревоги, беспокойства, страха, обличительное уподобление похода колчаковцев волчьему походу является своеобразным камертоном для настроя всего произведения, и не только, пожалуй, одного этого рассказа, а всего цикла «Путь, не отмеченный на карте».
Едкая, обличительная ирония, прозвучавшая в первой главке
Колчаковцы отступают. Их путь необычен — обходной, трудный, не отмеченный на карте. У них есть все: пища и деньги, оружие и боеприпасы. «Были начальники (на которых издали поглядывали злобно и настороженно), был штаб, который вырабатывал невыполнимые планы, который что-то обсуждал, что-то решал… Были привилегированные конные части («гусары смерти», «истребители»), набившие руку на карательных набегах; были мобилизованные, плохо обученные пехотинцы… Среди военных в отряде вкраплены были (обветренные, обмороженные, брюзжащие) какие-то штатские…» Словом, все было, как во всех армиях, а между тем перед нами возникала уже не воинская, дисциплиной организованная часть, а пестрый сброд людей, злобных, жалких, нищих духом.
В рассказе «Путь, не отмеченный на карте» пятеро «убегающих от идущей по пятам революции» бредут по неприютной для них тайге, они обходят села и деревни, они боятся людей, спешат. Среди них — двое молодых прапорщиков. Духовный мир этих юнцов крайне ограничен: в тайгу за старым властным полковником они пошли бездумно, безоглядно, почти случайно. Им все казалось так просто: «армию разбили красные. Где-то на севере, говорят — близко, остался большой, еще сильный, еще готовый к победам и завоеваниям отряд. Стоит только прорезать двести-триста верст заснувшей в зимнем томлении тайги, — и снова откроется манящая даль былой жизни, снова оживет мечта о походе в большие города, где электричество, шум офицерских собраний, музыка, сладкое ощущение власти и силы…» В грозно-холодной дикой тайге, отогревшись в грязном, захламленном зимовье, они, молодые, недалекие, беспечно лопочут о «французских духах марки Коти», о «белом вине», о том, что дядюшка — молодец, успел за границу «и себя перевезти и капитал». За всем этим видна авторская беспощадная усмешка. Но более зла, уничтожающа она при раскрытии внутреннего, морально-психологического и идейного багажа главных участников этого похода впятером, людей опытных, знающих, неглупых.
Когда полковник произнес в трудную минуту («без воодушевления» и «тепла»): «Наши лишения за правое дело не пропадут даром», ему злобно и враждебно кинули:
— Кто их будет оценивать, эти лишения?.. Кто и где?
— О каком это правом деле вы толкуете, полковник?
— Как о каком? — оторопело повторил полковник. — О нашей борьбе с красными… О спасении родины. Я полагаю, что вы сами все это хорошо знаете.
— К черту!.. — вдруг вскочил на ноги Степанов. — Кому вы эту сказку рассказываете? Здесь, полковник, все свои, нечего стесняться! Никакого правого дела! Никакой родины! Мы просто удираем… догоняем остатки армии, которая… спасает свою шкуру!..»
Степанов — бывший уголовник, он давно уже утратил чувство» родины. Полковнику труднее. Откровенно и прямо эта грубая, ничем не прикрытая, пугающая правда обрушилась на него впервые. В самом деле, тоскливо подумал полковник, «где же эта армия?.. где же цель?» Так зазвучали в рассказах иные тона и нотки — мрачные, трагические.
В рассказе «Гроб подполковника Недочетова» — это и трагедия вдовы, обманутой в лучших чувствах. Она, потрясенная, так и не сумела понять, как могли эти люди поступить с нею столь подло. Особенно остро почувствовала она свое одиночество, свое горе, ужас своего положения, когда узнала и услышала, как бережно, торжественно и величаво красные хоронят своих героев. В рассказе «Путь, не отмеченный на карте» — это и трагедия престарелого полковника, брошенного в тайге подчиненными, людьми еще сильными и выносливыми, брошенного на явную гибель, во имя ничтожнейших целей.
Полно и многосторонне изображает Ис. Гольдберг гибель целого класса, его предсмертные судороги, его отвратительную змеиную цепкость. Писателем произнесен жесткий и справедливый приговор. Этих изгнанных отовсюду господ Ис. Гольдберг рисует людьми, которые в силе и в бессилии, в слезах и в гневе не заслуживают лучшей участи.
Однако как бы полно и хорошо писатель ни рассказывал о гибнущих в ходе революции классах, самым важным в любом произведении о гражданской войне будет то, как он изображает народ. В цикле рассказов «Путь, не отмеченный на карте» народ не является центральным героем, как во многих произведениях тех лет, но он всюду присутствует у Ис. Гольдберга, народ у него неотвратимый и неумолимый вершитель всех человеческих судеб.
В изображении народа, в частности революционного крестьянства в Сибири, у писателей первого десятилетия Советской власти множество различных оттенков. То оно у них здоровое и радостное, то темное и страшное, то безликое… В нем причудливо сочетается человеческое и звериное. В богатой художественной палитре Вс. Иванова отсутствуют мрачные краски, когда он рисует своих партизан Л. Сейфуллина обнажает их скованные тьмой души. Чего только в них нет! Эгоизм и самоотречение, властолюбие и покорность, грубость и нежность. Ис. Гольдберг изображает сибирских крестьян как людей трудных, неподвижных и мрачных. Застоялось в них старое, собственническое, хищно-стадное. А если поднимались и партизанить уходили, то все равно оставались силой грозно-мрачной, необузданной, страшной.
Так, в некоторых рассказах писатель подчеркивает, что красные отряды двигались «в великом стихийном беспорядке», и когда настигали врага — «вставал шум схватки, рвался рев… рев таежный, звериный, под стать тайге». Вид у партизан невеселый — это лесовики «корявые, черные, лохматые», боями, переходами они измучены, изнурены, но действия их по-прежнему неумолимы, их путь — «морозный, снежный, смертный путь». «За ними оставался широкий след. И на нем могилы — десятки могил… Они шли неотвратимо как судьба». Даже их песни, «которые они порою пели хриплыми, простуженными голосами, будили тоску и тревогу в темном молчании». Про отряд партизана Коврижкина, преследующего белогвардейцев («Гроб подполковника Недочетова»), Ис. Гольдберг постоянно говорит, что это — «стая», нередко сравнивает партизан с медведем, с волком. Да и пошел в тайгу добивать колчаковцев Коврижкин самостийно, оттого что в городе стало «тихо» и «скучно». Городским товарищам Коврижкин говорит:
«— Вы теперь мудрить здесь станете, а каппелевцы-то тем временем и прорвутся к Семенову, за Байкал… Пойду я им хвост накручивать!»
Здесь мы вплотную сталкиваемся с вопросом о стихийном и сознательном участии сибирского крестьянства в революции, в гражданской войне. В том, что Ис. Гольдберг описывает стихийные выступления сибирских крестьян в первый период борьбы против Колчака, неправды нет, так как некоторые их стихийные выступления против антинационального колчаковского владычества — факт исторический и неоспоримый. Но когда писатель говорит только о стихийности и видит аполитичность крестьян в момент изгнания колчаковцев (им якобы было «наплевать и на белых и на красных»), когда он настойчиво уподобляет партизан звериной стае, когда социальную борьбу он подчас подменяет борьбой по «законам тайги», по законам природы, то это нельзя признать верным отражением подлинных событий, происходивших в Сибири за годы гражданской войны.