Поэма
Шрифт:
Поочерёдно мои школы танцев открывались в Берлине, Риме, Лондоне и в других городах, но всё чаще я возвращался в Париж. Студии в пятом округе этого города казались самыми удобными, да и сама столица Франции была как-то по-особенному приятна. Несмотря на различие культур и языков, так или иначе, ученики моих школ по большому счёту ничем не отличались друг от друга. Те же спортсмены, те же любители, из числа которых в каждом городе отчего-то со временем выделялся особый разряд – девушки, приходящие ко мне не только ради уроков. Я был крайне молод, как и большинство моих учениц, а значит наши сердца жадно дышали вездесущими парами весны. Каждый раз открывая новую студию, я был твёрдо настроен развивать танцевальный талант в каждом ученике, однако по прошествии нескольких месяцев, любая школа начинала превращаться в бардак, бороться с которым не представлялось никакой возможности. Это было похоже на какое-то суровое проклятье: ко мне приходила очередная ученица, и я усердно занимался с ней, но проходило какое-то время (один-два-три урока), как музыка и сам танец (зачастую медленный вальс) разжигала в нас неумолимое желание, после чего двери студии запирались ловкими девичьими
Через полгода-год почти в любом городе, где бы я ни жил, становилось несколько жутко и довольно противно. На улицах то и дело попадались незнакомки, поглядывающие на меня лукавым взглядом; иногда одна из них окликала меня в попытке похвастать перед подругой: "здравствуйте, вы как-то учили меня танцевать…", – задорно начинало давно забытое лицо, делалась намеренная пауза, и неизменно добавлялось: "вальс! помните?", – я натянуто улыбался и то молча кивал, то ухмылялся, отвечая: "как же!? Помню!". Однако, в минуты очередного побега от назойливой собеседницы в моей голове неизменно скрипели две мысли: "проклятый вальс!" и "пора уезжать". Вскоре я, действительно, переезжал в очередной город, но история неизменно повторялась и там. Менялись школа и её вывеска, зачастую менялся язык, окружавший меня, но всё это было лишь сменой декораций; всё те же ученицы, всё тот же вальс, всё та же дурная слава ждали меня на новом месте. Да, со временем я становился более разборчивым и чаще пресекал попытки превратить мою школу в бедлам, но так или иначе жизнь от этого не менялась. Казалось бы, на моём месте каждый должен был быть счастлив, но такое положение отнюдь не было завидным. Бесконечные вереницы красавиц сливались во что-то однообразное, безликое, иногда мне чудилось, что я всё так же гоняюсь за победами и медалями, пусть они и изменили свою форму. Ладно бы я забывал те или иные имена, пускай бы время стирало призрачные, забытые самой историей, лица, это было бы сносно, но до чего же было невыносимо порой не помнить вчерашнюю спутницу. Может быть, я помнил, цвет волос, но скорее всего напрочь забывал, как её звали, о чём мы говорили и прочее. Вдобавок мне никак не удавалось вспомнить какой была та, самая первая, нарушившая спокойный или, если угодно, монастырский уклад моих школ, и порой это сильно гнело меня.
Однако, как было замечено ранее, не все связи с девушками обрывались окончательно. Постепенно у меня появилось пять настоящих подруг, трое из которых жили в Париже. С каждой из них я поддерживал общение, несмотря на то, что некоторые из них давно забросили занятия танцами. Словно пять континентов или пять пальцев на руке они отличались друг от друга так, словно я преследовал цель максимально диверсифицировать своё окружение. В Лондоне обитала Катрина, девушка с душой музыкантши. Однако, не следует представлять преисполненную романтизма скрипачку или грациозно осанистую ворожею черно-белых клавиш фортепьяно, моя английская подруга была заядлой рокершей, с которой мы в своё время прыгали у многих сцен на самых вычурных концертах. В Берлине мне всегда была рада модель Герта Кроп. Во Франции я знался с неумолимой путешественницей Миланой, за хрупкой спиной которой было несколько кругосветок; с кучерявой служительницей кисти Анджелой Рени-Марсо и с не менее удивительной Евой, о которой следует рассказать особо, ведь её невозможно охарактеризовать одним словом. Иногда я подшучивал над ней, говоря, что если взять политический глобус и вместо стран нанести на него всевозможные дарования, умения и способности, то в какое бы место случайно ни указал палец, выбранный талант обязательно оказался бы очередным самоцветом, вынутым из сокровищницы её души.
Из всех пятерых подруг Ева проявляла ко мне больший неподдельный интерес, мы часто беседовали, развлекались, путешествовали. Порой мне казалось, что она понимает меня лучше всех на целом свете, но не только поэтому я старался держать её ближе и не выпускать из виду. У Евы было несметное множество знакомых, а список её контактов можно было бы, пожалуй, издать в нескольких томах. Как я выяснил позже, она, обладая удивительной памятью, поддерживала все знакомства в независимости от их важности и перспектив. Честолюбивые планы этой поистине удивительной девушки могли заткнуть за пояс порывы ни одного Наполеона. И хотя я воспринимал её доверие как нечто, если не должное, то по крайней мере, как что-то довольно обычное, подобное душевное гостеприимство было для неё редким проявлением интимности. Так или иначе Ева любила помечтать, например, однажды мы проводили время, отдыхая на излюбленной сорок пятой параллели, как, вдруг, она, заслышав вой сирены, рвущей воздух нашего любимого города, заявила:
– Мой муж обязательно будет ездить с мигалками!
– Девушка, вы собираетесь выйти за доблестного полицейского? – рассмеялся я в ответ,
– Что за глупости!? – лениво перевела она на меня взгляд.
– Значит за отважного пожарного? – не унимался я, отвратительно изображая Ромео, – детка, я потушу этот пожар… чувствуешь, как он неумолимо снедает тебя изнутри?
– Прекрати балаган! – воскликнула Ева, вырываясь из объятий обожателя Джульетты, – ни черта ты не понимаешь!
Когда я наконец успокоился, она задушевно промолвила:
– Нет на свете ничего лучше, чем ездить с мигалками! чувствовать своё превосходство над окружающими… быть самым, самым.
Последние слова задели меня, ведь те ощущения, которые когда-то дарил мне пьедестал, упорно не поддавались забвению.
– Не кажется ли тебе порой, что ты попросту прожигаешь свою жизнь? – взяла меня за руку Ева.
– "Не кажется?", – ухмыльнулся я про себя и язвительно заметил ей: "проводя время с тобой здесь на крыше?"
Она собиралось было сказать что-то ещё, но, не желая портить вечер, я подлил своей подруге вина, пытаясь утопить в нём все-все слова.
III
Колесо моей жизни продолжало, не торопясь катиться по дороге времени, я вернулся в Париж и открыл новую школу танцев, которая располагаясь буквально в паре кварталов от предыдущей, хотя на самом деле, как подметила Ева, эти две школы разделяло четыре года. Я решил остепениться и впредь использовать школу только по назначению; участвовать со своими ученицами в сражениях под знамёнами Венеры, в сражениях, которые так забавно описал Апулей в начале эры, мне больше не хотелось. Годы странствий научили меня, что для начала тех или иных отношений с противоположным полом, танцы не лучший и далеко не единственный повод. Ко всему прочему нужно было больше времени уделять развитию профессиональных спортсменов, – "именно они ключ к успеху, краеугольный камень в здании моей известности и хорошей репутации", – крутилось в голове. Таким образом в какой-то мере я остепенился и снова оказался на верном пути.
Вскоре, вполне освоившись в новой студии, после месяца-двух молчания я решил повидаться со старыми знакомыми. Милана, буквально недавно рассказывающая мне о своих планах, вновь отправилась в турне. Анджела была безумно занята организацией своей третьей выставки и, несмотря на то, что показ был намечен более года назад, жутко волновалась, то и дело она вносила "последние" правки в свои картины. Наблюдателю за её работой могло показаться, что юная художница пытается не то оживить, не то заколдовать свои полотна кистью. Кусок дерева с насаженной на него щетиной какого-нибудь животного казался омелой в руках друида, вполне обыденная вещь в дланях художницы становилась волшебной палочкой. Кистью пыталась она вдохнуть жизнь в свои полотна, ей же искала она Грааль, – невидимую границу заветной страны под названием Сhef-d'Oeuvre [фр. – Шедевр]. Таким образом обычно за несколько месяцев до выставки Анджела словно косатка надолго заныривала в глубины своей студии и почти не отрывалась от работы. Я не стал сильно беспокоить её своим возвращением, решив вдоволь наговориться с ней после вернисажа. Так на какое-то время мой круг общения ограничился немногочисленными друзьями и Евой. Последняя была искренне рада моему приезду, а мои планы относительно школы привели её в настоящий восторг:
– Наконец-то ты понял, что реноме это твоё всё! – довольно улыбалась она. – Ведь в сущности неважно чем занимается человек: забивает ли гвозди, правит ли страной, или, как ты, учит других танцевать, он должен развивать свой талант. Стремление быть лучше делает жизнь жизнью, а не простым прозябанием.
– Ага, – ввернул я, – слава самурая бежит впереди него.
Кто бы мог подумать, что четыре года работы, направленной не в то русло, так сильно подорвут мою известность. Парижские газеты едва упомянули об открытии моей школы, да и те решили потратить типографскую краску разве что ради злословия. Теперь моё имя напоминало оставленное на чердаке зеркало, оно потеряло былой блеск и покрылось пятнами забвения. Но подобные затруднения не пугали меня, они были очень похожи на очередной сезон состязаний, каждый из которых неизменно отдаляет тебя от победы, обнуляя рейтинг и очки. К тому же в мою школу приходили новые ученики, среди которых со временем выделилось пять наиболее перспективных спортсменов. Большинство своего времени я старался уделять именно им: "частые газетные заметки об их победах станут золотыми кирпичиками в изумрудную страну известности", – витало в моей голове.
Таким образом прошло полгода. Моя школа всё реже открывала двери простым любителям, но, если раньше они были лишь моей прихотью, отдохновением, то теперь стали отчасти необходимостью, приносящей значительную часть дохода.
– Ты становишься Альфонсом! – подшучивала надо мной Анджела после выставки, – тебя больше не интересует привлекательность учениц, – негодовала она. – И с каких это пор кошелёк стал лучшей рекомендацией для девушки?
Однако замечательная художница была далека от правды: я до сих пор не мог избавиться от привычки брать порой талантливых, но не сильно обеспеченных учениц и учеников, именно поэтому в тот период существование школы зиждилось на любителях. К тому же я давно разучился быть равнодушным к красоте представительниц слабого пола. Так однажды, во время очередного урока в стенах школы я вдруг заметил на пороге удивительное создание (за довольно громкой музыкой мы не слышали, как вошла посетительница). Несмотря на то, что лето, так рано зачинающееся в Париже, было в самом разгаре, вот уже целых три дня шёл проливной дождь. Серые стены зданий были почти чёрны от воды; белые фасады, яркие под солнечными лучами, посерели; грустные кариатиды прятались под крышами, спасаясь от непогоды. Казалось город свернул бутон своих великолепных красок и погрустнел. И хотя мне была чужда меланхолия, – в подобные дни, освободившись от дел, я обычно ловил такси и отправлялся на вечеринку к друзьям, не уставая по дороге смеяться над гримасами, которые строили маленькие собачонки своим безжалостным хозяйкам, – у меня, пожалуй, не нашлось бы столько жизнерадостности, чтобы весело бегать по лужам.