Поэт и Русалка
Шрифт:
— Другими словами, вы твердо намерены не говорить правды? — спокойно осведомился Пушкин.
Отчаянно скрипнуло кресло — это Обольянинов вскочил и выпрямился во весь свой немаленький рост. Глаза его метали молнии, лицо пылало гордостью, негодованием и гневом. Можно сказать, он был великолепен.
— Мы с вами дворяне и светские люди, Александр Сергеевич, — произнес Обольянинов звенящим голосом. — Мы оба прекрасно понимаем, что вы только что обвинили меня во лжи, мало того — в пренебрежении делами службы, а то и в сознательном утаивании…
— С вашей тирадой я согласен, — сказал Пушкин. — Частично, впрочем, не столь уж много было в моих словах подтекстов, сколько вы изволили насчитать, но в общем
— Вы понимаете последствия? Вам должно быть прекрасно известно, как следует вести себя дворянину, которому в лицо брошено обвинение во лжи? — Молчание Пушкина его подхлестнуло. — Александр Сергеевич, лучше бы вам взять ваши слова обратно. Я, простите, не пустой и бесцельный светский франтик. Я боевой офицер. Я, между прочим, участвовал при Бородино в знаменитой атаке на генерала Лоржа, когда мы всего-то двумя кавалерийскими полками опрокинули, рассеяли и долго гнали целую французскую дивизию… И это не единственное дело, в каком довелось участвовать. Уж поверьте, видывали виды. И не испугались мальчишки, отроду не нюхавшего пороху. Лучше бы вам, право…
— Воинскими подвигами похвастать не могу, — сказал Пушкин сухо. — Но от дуэлей, будет вам известно, не бежал… однако сейчас, даже получив от вас прямой и недвусмысленный картель, вынужден буду уклониться. Таковы уж полученные мною инструкции. Себе я сейчас не принадлежу, как бы ни подмывало пустить события по привычному — привычному, черт побери, — пути! Примите это во внимание. И перестаньте разыгрывать оскорбленную невинность, ваша тирада безупречна, господин Обольянинов. Ничего лишнего, каждое слово на своем месте, и голова гордо поднята, и поза соответствующая… вот только голос ваш, простите, все же выдает скрытую неуверенность. — Он, прищурясь, без улыбки, смотрел на собеседника. — Вы благородный человек и боевой офицер. Но про себя-то вы знаете, что категорически сейчас не правы, что врете и лицедействуете, и это прорывается в том тоне, каким произнесены все эти безупречные слова… Вы лжете. Некоторое время назад навестивший вас во Флоренции человек, прекрасно вам известный, поставил перед вами совершенно ясные и грамотно сформулированные задачи. Тогда вы не виляли, не отзывались с насмешкой о несерьезности нашей работы… Что произошло? Что-то должно было произойти… Предать вы не могли. Купить вас… нет, невозможно. Остается одно… — Он встал, приблизился вплотную к собеседнику и спросил тихо, с некоторым, вполне неподдельным участием: — Вас очень сильно напугали? Так сильно?
Какое-то время они мерились взглядами, потом с лица Обольянинова исчезли показная бравада и напускная злость, экс-кавалергард сделал шаг вбок, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Пушкин стоял над ним, не произнося ни слова.
Наконец у Обольянинова вырвалось, едва ли не со стоном:
— Могу вас заверить, я человек чести… Я прекрасно понимаю, как в моем положении следует искупать вину, пусть даже невольную, я, в конце концов, готов…
Предупредив движение его руки, Пушкин прижал ее к темно-лакированной поверхности столика, выдвинул ящик. Как он и ожидал, там покоилась пара коротких каретных пистолетов неплохой работы. Пожав плечами, Пушкин переправил их в карманы своего сюртука, шумно задвинул ящик, положил руку на плечо собеседнику и сказал уже гораздо мягче:
— Вот это уже совершенно ни к чему, ротмистр. Глупее ничего и не придумать. Никакие это не правила чести, а обыкновеннейшая глупость — потому что речь идет совершенно об ином… В прямом смысле слова об ином. Ни один кодекс чести его существования не предусматривает, разве что в воинском уставе Петра Великого встречаются статьи о колдовстве, но это другая история…
— Не утешайте, — глядя перед собой, уже совершенно другим голосом, уставшим, севшим, отозвался Обольянинов. — Мне, боевому офицеру с золотым оружием, должно быть стыдно вдвойне…
— Предоставьте уж мне решать, — с неожиданной мягкостью сказал Пушкин. — Поскольку я в этих делах смыслю гораздо больше… вы успели что-то сделать, верно?
— Совершенно ничего, — тусклым голосом отозвался Обольянинов. — Всего-навсего нанял парочку ловких здешних прохвостов, знающих все ходы и выходы, объяснил им, что мне потребно, и они довольно скоро навели на след.
— А точнее? Иногда у следа есть имя…
— Вот именно. Графиня Катарина де Белотти, хозяйка палаццо Торино. Я не знаю, главное ли это гнездо, но в том, что это именно гнездо, сомневаться не приходится…
— И?
— Я туда отправился. В конце концов, я военный, а не сыщик! — Он рывком поднял голову в приступе совершенно неподдельного гонора. — Скорее всего, я был неосторожен, не так задавал вопросы, быстренько раскрыл себя… Там поняли, что мне нужно, и что это не простое любопытство. Я, разумеется, беспрепятственно покинул палаццо, и в тот же вечер началось…
— Что именно? — спросил Пушкин сухо, подавляя вполне понятную, но совершенно неуместную сейчас жалость.
— Вы позволите не вдаваться в подробности? — Обольянинов явственно передернулся. — Сугубая чертовщина… Тем более жуткая, что я, вольнодумец и материалист, ни во что подобное прежде не верил, считая крестьянскими сказками, порождением неразвитых умов простонародья… Поймите меня правильно. Я боевой офицер, я ни за что не испугался бы людей. Видывали смертушку очи в очи! — В его браваде вновь обозначилось нечто жалкое. — Но когда с человеком в собственном доме происходит вся эта жуть, перед которой и сталь бессильна, и порох, а ты даже не можешь никому пожаловаться и попросить помощи, потому что ни одна живая душа не поверит, решит, что ты повредился в рассудке от вина или просто так… — Он поднял голову и уставился Пушкину прямо в глаза с некоторым вызовом. — Имеете честь меня презирать? Ваше право… вас бы на мое место, любопытно было бы глянуть…
— Приходилось, знаете ли, — рассеянно сказал Пушкин. — И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…
Обольянинов горько рассмеялся:
— Этого? Да уж поверьте, этого любому будет достаточно! Вот вам чистейшая правда, как на духу. Слаб-с оказался, уж не посетуйте! В атаку на вражеское каре или на пушки? Извольте! Дело знакомое. Но вот тут не на высоте оказался. Между прочим, оба моих добросовестных помощника и вовсе расстались с жизнью при жутковатых обстоятельствах… Я не могу об этом рассказывать подробно, язык не поворачивается…
Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.
— А написать вы все можете? — спросил он, стараясь говорить мягко. — В спокойной обстановке, не обязательно нынче же, но и не откладывая в долгий ящик? Бумага безлика, перенося на нее все, вы ни к кому вроде бы и не обращаетесь…