Поэты 1790–1810-х годов
Шрифт:
Так же характеризуется и повествователь в «Опасном соседе»:
Проклятая! Стыжусь, как падок, слаб ваш друг! Свет в черепке погас, и близок был сундук…Двойная отнесенность этих текстов — к известной в дружеском кругу и уже подвергшейся своеобразной мифологизации личности автора и к его «высокой» поэзии — определяла интимность тона и исключала возможность превращения сниженного
Однако хотя «Опасный сосед» и «Дом сумасшедших» в отношении к «высокой» литературе представляли явления одного порядка, различия между ними были весьма значительны. «Опасный сосед» по нормам той эпохи был произведением решительно нецензурным: употребление слов, неудобных для печати, прозрачные эвфемизмы [30] и, главное, безусловная запретность темы, героев и сюжета делали это произведение прочно исключенным из мира печатных текстов русского Парнаса. С точки зрения официальной литературы, это был «не-текст». И именно поэтому В. Л. Пушкин мог дерзко придавать своей поэме привычные черты литературных жанров: если бой в публичном доме напоминал классические образцы травестийной поэмы XVIII века, то концовка была выдержана в духе горацианского послания. Отдельные стихи удачно имитировали оду:
30
То, что начальные буквы этих слов обозначены наименованиями из старославянского алфавита, — полемический выпад против «Беседы».
Стих выделялся не только торжественной лексикой, концентрированностью звуковых повторов (псов — вой, алчных — лай), особенно заметной на общем фоне низкой звуковой организованности текста, но и единственным во всей поэме спондеем, употребление которого поэтика XVIII века твердо закрепила за торжественными жанрами. Демонстративность этих и многих других литературных отсылок связана была с тем, что давали они заведомо ложные адреса: пикантность поэмы состояла в том, что, несмотря на сходство со многими каноническими жанрами, она стояла вне этого мира и допущена в него не могла быть.
Иным было жанрово-конструктивное построение «Дома сумасшедших». Положенный в его основу принцип, заимствованный у традиции сатирических куплетов (в частности, на нем строились «ноэли»), рассчитан был на устное бытование: текст распадается на отдельные, вполне самостоятельные куски, свободно присоединяемые друг к другу, и живет лишь в устном исполнении. Непрерывное присоединение новых злободневных куплетов, исключение старых, потерявших интерес, возникновение редакций и вариантов в принципе исключает законченность с точки зрения письменной литературы. Кроме того, неотделимый от ситуации исполнения, от аудитории, определяющей выбор того или иного варианта, текст никогда не может быть адекватно передан в письменном виде. Само понятие «окончательного текста» к нему неприменимо. Воейков, подчиняя эту внелитературную форму задачам создания литературно-полемического текста, вполне сознательно расширял художественный мир современной ему поэзии [31] . Традиция эта прочно укоренилась в сатирической куплетистике. Потребовалась смелость Пушкина, чтобы на основе принципа «бесконечного текста» построить эпическое произведение «Евгений Онегин» — роман, принципиально не имеющий конца.
31
В исключительных обстоятельствах 1812 года, видимо, стихийно, «Певец во стане русских воинов», задуманный Жуковским как гимн, в духе «Славы» Мерзлякова (традиция восходила к Шиллеру), обрел черты подвижного, текучего, откликающегося новыми строфами на новые события стихотворения. Превращение текстов этого типа в печатные всегда будет в определенной мере условным.
Соотношение «верхнего» и «нижнего» этажей поэзии проявилось в том, что творчество поэта мыслилось совсем не в виде суммы печатных текстов — оно было неотделимо от салона, быта, аудитории. Вхождение литературы в быт было характерной чертой культуры начала XIX века, в равной мере присущей всем литературным группировкам и течениям: карамзинист В. Л. Пушкин и ярый враг Карамзина П. И. Голенищев-Кутузов в равной мере славились в допожарной Москве как мастера акростихов, шарад и буриме, сливавшие поэзию с салонной игрой; протоколы «Арзамаса», писанные гекзаметрами Жуковским, и «Зеленая тетрадь» Милонова и Политковских были стихами, неотделимыми от атмосферы породивших их кружков, причем неотделимыми совсем в ином смысле, чем это говорится применительно к последующим эпохам. Как философия для кружка Станкевича представляла не один из видов занятий, а обнимала все, составляя основу жизненного поведения, так поэзия начала XIX века пронизывала все, размывая завещанную XVIII столетием четкость границ между жизнью и литературой, стихами и прозой. Именно в этой атмосфере бытового поэтизирования, которое можно сопоставить с бытовым музицированием в Германии и Вене XVIII века, родилась лицейская слитность стиха и жизни, определившая столь многое в творчестве Пушкина.
Обязательной оборотной стороной развития бытовой импровизации был дилетантизм: поэзия начала XIX века неотделима от слабых, наивных дилетантских стихов. Без них не существует и стиховая
Неумелость, известная наивность проникала и в «высокую» поэзию В. Л. Пушкина, уже в качестве внесистемного элемента, придавая стихам связь с личностью поэта, некоторый налет bonhomie, простодушной важности. Иным был тон, окрашивающий поэзию Воейкова. Взятые отдельно, тексты его произведений звучат иначе, чем в общем контексте его творчества, биографии и характера. Но творчество его никогда не было собрано и до настоящего времени полностью не выявлено — Воейков часто пользовался литературными масками, публикуя стихотворения то под именами уже умерших поэтов (так он воспользовался именем А. Мещевского), то вымышляя никогда не бывших. В цензурном ведомстве хранятся его мистификации о якобы уже умерших поэтах Сталинском и других. Биография Воейкова изобилует темными пятнами: какое-то неясное, но ощутимое отношение имел он к антипавловскому заговору; неожиданное его появление в Москве и пламенные речи на заседаниях Дружеского литературного общества [32] плохо согласуются со всем, что мы знаем о его дальнейшей деятельности. Не изучена роль Воейкова в войне 1812 года (есть сведения, что он был партизаном), а в дальнейшей биографии драматическое вторжение в судьбу семьи Протасовых и Жуковского заслонило все остальные его поступки. Воейкова мы знаем в основном по мемуарам, оставленным его литературными противниками. Воейков был многолик, и сама игра масками ему, видимо, доставляла удовольствие. Будучи «чистым художником» интриги, он не потому находился в постоянной ожесточенной борьбе, что имел врагов, а напротив, заводил себе врагов, чтобы оправдать жажду конфликтов, питавшуюся огромным честолюбием, неудачной карьерой и завистью.
32
См.: Ю. Лотман, Андрей Сергеевич Кайсаров и литературно-общественная борьба его времени. — «Ученые записки Тартуского гос. университета», вып. 63, Тарту, 1958, с. 30.
«Бытовая поэзия» Воейкова уходит корнями в эпиграмму, она питается тем, что в ту эпоху называли «личностями», понятна лишь в связи с событиями, в тексте не упоминающимися, но — подразумевается — прекрасно известными аудитории. Личный намек — основа его поэтики. И современники помнили об этом, когда Воейков являлся им в высоком послании, вещающим от имени истины. И сам Воейков понимал, что разрыв между той личной репутацией, которую он сам себе создает, и его печатным творчеством придает его стихам дополнительные пикантные смыслы. Так, в разгар семейных драм, в которые был посвящен весь круг петербургских литераторов, он печатает трогательные послания к жене, изображая в них себя по литературным канонам добродетельного супруга.
И В. Л. Пушкин, и Воейков выразили характерную черту поэзии начала XIX века: стихи — это еще не все творчество, а лишь его часть. Распадаясь на предназначенную и не предназначенную для печати части, они дополняются поведением поэта, личностью его, литературным бытом, составляя в совокупности с ними единый текст.
Отношение карамзинизма к зарождающейся романтической поэтике составляет один из кардинальных вопросов литературной жизни тех лет.
Русский романтизм многим обязан Карамзину (хотя, конечно, питался и многочисленными иными источниками). Проза периода «Аглаи», баллады вроде «Раисы» и «Графа Гвариноса» во многом определили поэтику будущего романтизма. Однако карамзинизм 1800–1810-х годов далеко не абсолютно совпадал с творчеством писателя, чье имя дало название этому направлению, да и сам Карамзин успел к этому времени проделать значительную эволюцию, далеко уйдя от собственного творчества середины 1790-х годов. Новаторство карамзинистов подразумевало продолжение, а не отбрасывание предшествующей культурной традиции. Эта умеренность не могла вызвать сочувствия молодых романтиков. Не случайно ранние произведения русского романтизма, будь то «Элегия» Андрея Тургенева или «Громвал» Каменева, создавались в недрах литературных группировок, остро критиковавших Карамзина и его школу.