Поезд на третьем пути
Шрифт:
Теперь это уже не вклад, а памятник, своего рода Луксорский обелиск, в священных иероглифах которого окончательно разберутся не пристрастные и, как всегда близорукие, современники, а охлаждённые чередой грядущих десятилетий, беспристрастные и равнодушные потомки.
В деле издания "Современных записок" героями труда были четверо могикан, четверо последних римлян:
– Н. Д. Авксентьев, И. И. Бунаков, М. В. Вишняк, В. В. Руднев.
Воображаемые их портреты должны были бы написать художники различных школ.
Николая Дмитриевича Авксентьева - Васнецов.
Илью Бунакова - Рерих.
Вадима
А что касается единственного оставшегося в живых Вишняка, то ему вместо портрета, я всегда предлагал нашумевшего во времена оны - Винниченко.
И не столько самого писателя, сколько название его романа:
"Честность с собой".
Ибо никакая иная формула не могла бы со столь поразительной краткостью выразить Вишняковскую сущность.
– Честность с собой - честность с другими. Все четыре редактора вышли из одной и той же школы старого русского идеализма, все принадлежали к одному и тому же Ордену Интеллигенции, но характеры и темпераменты у них были разные, и соединявшая их крепкая и до гробовой доски ненарушимая дружба основана была не на взаимной гармонии мыслей и согласованности идей, а на вечных спорах, схватках и противоречиях...
Крайности сходятся, даже тогда, когда их не две, а четыре.
Авксентьев был благосклонен, благожелателен и добродушен.
Любил открывать заседания, давать слово, председательствовать на банкетах и приятным баритоном произносить речи и спичи.
Несмотря на официальное эсэрство, тянуло его вправо, и скорее к Маклакову, чем к Милюкову.
Бунаков был бурнопламенный, горел, пылал, перегорал, испепелялся.
В качестве комиссара Временного Правительства один боролся со всем Черноморским флотом, требовавшим углубления революции.
В полном изнеможении вернулся в Петроград, и, подобно многим, только в самую последнюю минуту покинул советский застенок, посвятив все годы своего невольного изгнания беззаветному и страстному служению родине.
На первом месте были для него "Пути России" - ряд продуманных, выстраданных и не на лёгком ходу написанных им статей и очерков, посвященных русскому прошлому и настоящему.
Но превыше всех путей был для него путь религиозного устремления, путь поздно обретённой веры, тяжкое и мучительное восхождение на гору Фаворскую, вершины которой открылись ему уже в концентрационном лагере Компьенна и в предсмертом бреду, в немецкой газовой камере.
Бывший городской голова Москвы, земский врач и тоже правый эсэр, В. В. Руднев, сжигал себя по-иному, и хованщина его была больше сектантской, раскольничьей, чужому глазу невидимой и недоступной.
Двигатель внутреннего сгорания работал бесшумно, но безостановочно.
Религиозный уклон требовал жертвы и отказа, а языческая сущность влекла к утехам, радостям, к короткому земному счастью.
Обвиняющий слышался голос,
И звучали в ответ оправданья.
И бессильная воля боролась
С возрастающей бурей желанья.
Бурю сломила смерть. В сорок первом году, в Марселе, незадолго до устроенного друзьями отъезда за океан, в Соединенные Штаты Америки.
Остался один душеприказчик, последний спорщик, последний иконокласт, несогласный, непримиримый, никаким уклонам неподверженный, всегда при особом мнении, всегда в меньшинстве,
Трудно писать о живых недругах, еще труднее - о живых друзьях.
В семьдесят лет он еще юноша, доживём до восьмидесятилетия, тогда и поговорим.
В "Современных записках" было собрано всё, что было выдающегося в современной русской литературе.
– Бунин, Куприн, Алексей Толстой, Алданов, Борис Зайцев, Ремизов, Ходасевич, Гиппиус, Мережковский, Павел Муратов и Осоргин.
Долго печатался сибирский роман Георгия Гребенщикова "Чураевы".
Нечаянной радостью прозвучала "Нена" В. М. Зензинова.
Страстные споры вызвало появление молодого писателя Вл. Сирина.
Культурные дамы запоем читали его "Приглашение на казнь" и клялись со слезами на глазах, что всё поняли и всё постигли.
А не верить слезам и клятвам - великий грех.
Печатались в журнале стихи Бальмонта, Марины Цветаевой, Крандиевской, "Римские сонеты" Вячеслава Иванова, и целой плеяды начинающих поэтов из "Зеленой лампы", из "Перекрестка", из "Цеха поэтов".
А что касается многоуважаемых отделов, посвящённых искусству, философии, науке, политике и экономическим и социальным вопросам, то и в этой высокой и отвлечённой стратосфере сияли созвездия первой величины: проф. Ростовцев, Лосский, Чупров, Шестов, Маклаков, Милюков, Бердяев, Гершензон, Федотов, Ф. А. Степун, Мельгунов, Керенский, Вл. Жаботинский, Вейдле, Нольде и музыкальный критик Б. Ф. Шлецер, который во французских изданиях называл себя просто де-Шлецер.
Особое место занимали "Воспоминания" Александры Львовны Толстой, и, исполненные блеска, горячности и непоследовательности, боевые и всегда вызывавшие нескончаемый спор незаурядные статьи Екатерины Дмитриевны Кусковой, которую в шутливом послании ко дню ее восьмидесятилетия я назвал Марфой-Посадницей.
Последняя книжка "Современных записок" вышла в 1937 году, и уже пятнадцать лет спустя полные комплекты журнала стали редкостью.
***
Из далёкой Советчины доносились придушенные голоса Серапионовых братьев; дошел и читался нарасхват роман Федина "Города и годы"; привлек внимание молодой Леонов; внимательно и без нарочитой предвзятости читали и перечитывали "Тихий Дон" Шолохова.
Восторгался стихами Есенина упорствовавший Осоргин, и где только мог, повторял, закрывая глаза, есенинскую строчку "Отговорила роща золотая"...
Близким и понятным показался Валентин Катаев.
Каким-то чужим, отвратным, но волнующим ритмом, задевала за живое "Конармия" Бабеля.
И только когда много лет спустя, появился на парижской эстраде так называемый хор красной армии, и, отбивая такт удаляющейся кавалерии с такой изумительной, ни на одно мгновение не обманывавшей напряжённый слух, правдивой и музыкальной точностью, что, казалось, топот лошадиных копыт замирал уже совсем близко, где-то здесь, рядом, за неподвижными колоннами концертного зала, а высокий тенор пронзительно и чисто выводил этот щемивший душу рефрэн "Полюшко, поле"...
– тут даже сумасшедший Бабель стал ближе и на какой-то короткий миг всё чуждое и нарочитое показалось, рассудку вопреки, родным и милым.