Поезд на третьем пути
Шрифт:
Но всё это больше для красоты слова, и особого влияния на умы не имело.
Зато, к примеру сказать, атамана Махно и пальцем никто не трогал.
И жил от тихо и мирно, писал мемуары, ходил на лекции Степуна, никогда ни на каких тачанках не ездил куда бы то ни было.
Он брал такси, и даже добивался свидания с Алдановым, чтоб получить от него предисловие к увеличивающимся в объеме мемуарам.
Но Алданов, хотя никому ни в чём отказать не мог, от предисловия всё же уклонился.
Кроме того, большим утешением в жизни было так называемое чистое искусство.
Музыка,
Приезжал Рахманинов, блистал Стравинский, играл на двух роялях Прокофьев.
Ходил Городок на выставки своих собственных художников, умилялся, хотя ничего не понимал, пред картинами Гончаровой; еще больше умилялся, хотя совсем ничего не понимал, глядя на этюды Ларионова; притворялся, что ценит Анненкова; искренно восхищался Яковлевым и предсказывал большое будущее Шагалу, у которого, впрочем, уже было большое прошлое.
О литературе и говорить нечего.
Несмотря на твердо укоренившееся мнение, что дубовый листок, оторвавшийся от ветки родимой, должен непременно засохнуть и превратиться в пыль, равно как обречён на гибель и разложение каждый покинувший родную почву и подпочвенные пласты честный писатель,- кстати сказать, о Тургеневе, написавшем большинство своих произведений в Буживале под Парижем, почему-то забывали,- несмотря на все эти мрачные предпосылки и предсказания, литература в эмиграции расцвела пышным цветом.
"Жизнь Арсеньева", "Митину любовь", "Последнее свиданье" и "Солнечный удар", не говоря уже о целом ряде других книг рассказов, стихов и воспоминаний, Бунин написал на берегу Средиземного моря, в Грассе, в Приморских Альпах, на берегу Атлантического океана, в Париже, а не на Волге, не в Москве, и не в Елецком уезде Орловской губернии.
Куприн написал своих "Юнкеров", "Елань", книгу "Храбрые беглецы", рассказы для детей, не выезжая с улицы Жака Оффенбаха, и, конечно, задолго до того страшного дня, когда бессильного, немощного, полупарализованного, полуживого, и уже бывшего, а не сущего, везли его в отдельном купэ на советскую родину, на подпочвенные пласты, на осиротевшую дачу в Гатчине.
Все вещи Алданова, начина от "Св. Елены" и "Девятого Термидора" и кончая "Ключом", "Бегством", "Истоками", - блестящий перечень их в несколько строк не уложишь, - задуманы и созданы в эмиграции, заграницей, за рубежом.
Рассказы, романы, повести Бориса Зайцева - "Анна", "Дом в Пасси", его "Тургенев", "Жуковский", - всё это плоды трудов и дней невольного и длительного изгнания.
Свою замечательную книгу "После России" Марина Цветаева написала тоже здесь, а не там.
Там была только одиночная камера, и в одиночной камере смерть.
То же самое, и в полной мере, относилось и к Осоргину, и к Адамовичу, и к Ходасевичу, и к Мочульскому, и к многочисленным молодым беллетристам и поэтам, чуть ли возникшим и окрепшим уже в эмиграции.
А об историках, философах, и учёных и говорить не приходится.
Бердяев, Лев Шестов, Ростовцев, Лосский, Степун, - вся эта Большая, а не Малая медведица, расточала свой звездный блеск тоже не
И вот оказывалось, что о любви к отечеству и о народной гордости можно было с полным правом декламировать вслух не только на Ленинском шоссе или на площади Урицкого, но и где-то у черта на рогах, на левом берегу Сены, в стареньком помещении Тургеневской библиотеки, неожиданно пополнившейся томами и томами новых изгнанников, на которых, продолжая желтеть от времени, глядели старомодные портреты Герцена и Огарёва, не убоявшихся легкокрылого афоризма, что мол на подошвах сапог нельзя унести с собой родину...
Оказалось, что можно, и что история эта, конечно, повторяется.
И что даже их советские превосходительства, полпреды и торгпреды, прятавшиеся в глубине лож, чтоб тайком взглянуть и услышать живого Шаляпина на сцене Парижской Оперы, и те не могли сдержать контрреволюционных восторгов, и роняли невзначай неосторожное слово:
– Здесь русский дух, здесь Русью пахнет...
Да и как могло быть иначе, когда шаляпинская легенда творилась на глазах публики, на глазах всего мира, и голос его звучал в сердцах и увековечивался на дисках, а аплодировал ему и старый свет, и новый свет.
А он, как одержимый, носился по всему земному шару, с материка на материк, с континента на континент, пересекал моря и океаны, из Сан-Франциско в Токио, из Шанхая в Массачузетс, и, утомлённый, упоённый, счастливый, возвращался "домой", в Париж в собственный многоэтажный дом на Avenue dEylau, где ждали его многочисленные дети и неотложные дела - знаменитые завтраки с друзьями...
***
В горнице Бориса Годунова, прямо против входных дверей, сразу бросалась в глаза "Широкая масленица" Кустодиева, та самая, с Шаляпиным в шубе, в бобровой шапке, над Москвой, над метелицей, над качелями и каруселями.
А в открытое окно - как на ладони, Эйфелева башня, вся в тонких стропилах, перехватах, антеннах и кружевах.
Первым делом - портвейн, чёрный-чёрный, густой и, как говорит сам Федор Иванович, неслыханного аромата.
Потом разговор о всякой всячине, разговор так вообще.
Разговор в частности придет в своё время.
– Хотите, дорогой, излюбленный ваш диск послушать?
– Ну, еще бы! Сколько раз подряд готов слушать...
Хозяину и самому диск по душе. Граммофон, конечно, первый сорт, американской марки, последнее слово техники.
Кресла мягкие, глубокие, портвейн действительно неслыханного аромата, а из волшебного ящика волшебный голос, и какая чёткость, и какие слова!
Жили двенадцать разбойничков,
Жил Кудеяр-атаман.
Много разбойнички пролили
Крови честных христиан.
Шаляпин самому себе вполголоса подпевает, а хор Афонского, словно литургию служит, на церковный лад, торжественно и настойчиво, на низких регистрах подхватывает:
– Господу Богу помолимся!..
Всё неслыханно, все неправдоподобно... и чёрный портвейн, и Кудеяр-атаман, и русское пение, и византийский рефрэн, и степной богатырь в европейских манжетах, и антенны Эйфелевой башни, и Широкая масленица Кустодиева.