Погонщик волов
Шрифт:
У булочника Бера тоже идут разговоры про пожар. Мигая за стеклами очков, узнает о пожаре пастор. И даже учитель задумывается, когда слышит эту историю в изложении столяра Таннига.
— Лопе, значит, ну-ну, так и запишем.
На другой день Лопе получает разрешение собрать свои вещички и вместе с ними покинуть «вшивую скамью».
— У тебя ведь больше нет живности в волосах? — по возможности мягко спрашивает учитель.
Лопе энергично мотает головой.
— Когда спрашивают, надо отвечать словами. Мотать головой невежливо. Запомни это. И садись за парту к Альберту Шнайдеру.
Альберт
— Не будь дураком, Шнайдурчок, — укоряет его учитель. — У Кляйнермана давно уже нет вшей, верно я говорю, Лопе?
— Н-н-н-н-нету!
— Видно, на пожаре сгорели, — шепчет Шнайдер сидящему сзади.
Учитель нынче — сама сердечность. Сперва он рассказывает лично, а потом велит Лопе изложить ход событий.
— Смотрите, — резюмирует учитель, — даже самому маленькому и бедному из вас судьба предоставляет возможность совершить хороший поступок… А что до частных занятий, вы теперь видите, что они ничуть не лучше ваших. К чему привело господское воспитание? Выросли два маленьких поджигателя.
Такие неосторожные высказывания позволяет себе учитель, когда дело касается его профессиональной чести.
Между тем домашний учитель господских детей по имени Маттисен блуждает по замку, словно тень покойной прапрабабушки. Его редко кто видит. Место у доски по целым дням пустует. Только Мина, кухарка, таращится на него, как на привидение, когда он заходит на кухню перекусить.
На перемене Альберт Шнайдер заключает перемирие со своим новым соседом по парте.
— Давай дружить. Можешь играть с нами в футбол, хоть ты и не вносил деньги.
А учителя Альберт с этого дня решил ненавидеть.
— Он сказал: не дури… Он насмехался над моей фамилией, я ж понимаю. И вот что я тебе скажу, Лопе: он не получит больше от меня ни крошки хлеба для своих кур, лучше я растопчу свой хлеб ногами.
Век у славы короток, словно детская распашонка. Лопе делает это открытие уже на следующий день. До сих пор его школьное прозвище было «Вшивый Лопе», в день своей славы он стал просто Лопе, для некоторых девочек даже Лопик. А еще день спустя Клаус Тюдель первым назвал его «Фердик Огнетушитель».
Разве Лопе — фертик? Разве он важничает и наряжается?
— Я тебе объясню, потому что ты мой друг, — подмигивает ему Альберт, насквозь фальшивый, как коса госпожи учительши. — Это потому… потому, что ты от Фердинанда.
Теперь Лопе понимает, что фертик здесь вовсе ни при чем, но какое он отношение имеет к Фердинанду, тоже непонятно. Просто они завидуют, потому что Фердинанд читает ему сказки.
Что это задумал Блемска? Он подъезжает к собственному жилью, он подвязывает лошадям торбу с сеном. До выплаты зерном вроде еще далеко. Блемска грузит на подводу мешки. Но в мешках постельное белье, гардины, платье и всякая хозяйственная утварь. Тонконогая жена Блемски с заячьей губой помогает ему взвалить на подводу источенный жучком шкаф. Дети по частям приносят кровать и сломанные ножки коричневого комода. В ящике с полочками, который служил буфетом, лежат сбитые деревянные башмаки, дырявые ботинки и две картины — «Распятие Христа» и «Насыщение пяти тысяч». Это святыни Блемскиной жены. Она бережно обернула их в грязное белье.
Блемску рассчитали. Он переезжает в общинный дом на опушке, туда, где год назад жила старая Тина Ягодница. Общинный дом — это доски и балки, которые зажали между собой несколько кубометров спертого воздуха. Сквозь крышу и потолок в комнату заглядывают солнце и звезды, под полом серыми сплетениями буйно разрастается грибок. Сквозь стену закута коза мекает прямо в кухне. Над кухонной дверью зияет вытяжная дыра, потому что бывают такие ветры, при которых дым упорно не желает идти в трубу.
— Нельзя же ему безо всякого лупцевать сыновей милостивого господина! Ну почему он всегда себя не помнит? — изрекает лейб-кучер Венскат. Венскат до смерти рад, что Блемска наконец-то выбирается за пределы имения.
— Не мешает и господским сыновьям раз в жизни получить хорошую взбучку. Жаль, они мне тогда не попались, — говорит кучер Мюллер.
— Где?
— Скажешь, хорошо так? Замазали мои окна дегтем, я и проспал почти весь понедельник.
— Да будет тебе. Ты ж у нас и мухи не обидишь. И какое дело Блемске до господского сена?
— Ты, верно, спятил!
Сам же Блемска спокоен, как пруд в безветренный день.
— Не реви, — говорит он плачущей жене и бросает на подводу два березовых веника и одну тряпку для пола. — Хлеб пекут не только здесь.
— Неужто ты не мог попросить у господ прощения? Ее милость совсем не такая. Она бы тебе…
— Она бы мне сказала: «Наконец-то сыскался настоящий человек, который вздул моих лоботрясов!» Так, что ли? Нет? Ну и молчи.
Но Блемскина жена все равно причитает и шипит через свою заячью губу:
— А новая халупа-то! Там, говорят, клопов полно и вшей тоже. И мыши зимой прибегают из лесу.
— Ну, поехала! А здесь у нас летом были мокрые стены, а зимой они насквозь промерзали. И еще жабы в подполе. Комод наш мыши не тронут, а хлеб, сколько будет, мы и сами съедим.
Он снимает с оглобли торбу и с запинкой начинает высвистывать: «В Груневальде, в Груневальде продают дрова».
Он хочет показать бабам, которые столпились у ограды, кто с граблями, кто с мотыгой, и чешут языки, до чего ему повезло, что его уволили. А как они все на него смотрят! Прямо как на заразного больного, как на прокаженного, которого изгоняют за городские ворота.
Лопе стоит на каменном крыльце барака, уже собравшись в школу.
— Передай учителю, что нас сегодня не будет, мы переезжаем, — с детской гордостью кричит Фриц Блемска. — А если надумаете играть в футбол, я приду, только Марта больше не хочет стоять на воротах, она боится мяча.
Лопе кивает в ответ. Фрау Блемска приводит козу и привязывает ее к задку телеги. Коза горестно блеет, и хвостик у нее болтается, словно на ветру.
С женой управляющего дело теперь обстоит не совсем так, как должно бы. Нельзя сказать, что муж ее стал меньше пить либо раньше возвращаться домой после карт. Но теперь они играют втроем. Третий — это новый управляющий из соседнего имения. Ему лет сорок, и он холост. Все лицо у него в шрамах — так выглядит клумба, в которой рылись куры. Некоторые шрамы до того глубоки, что из них с правом вечного постоя проросли по краям жесткие волосы бороды.