Пограничники
Шрифт:
Неистребимый гусаровский юмор одолеть были бессильны голод, и холод, и обстрелы. Если «эмка» на фронтовых дорогах или на улицах города попадала под огневой налет, Сергей Ильич нередко сам садился за руль. Когда близко разрывался снаряд и молоденький адъютант наваливался, стремясь по-мальчишечьи самоотверженно прикрыть комиссара своим телом, Сергей Ильич реагировал только в шутливой форме:
— Григорич, не нависай, не лезь на рожон — осержусь.
— Это, Сергей Ильич, у меня стадный инстинкт, — пытался под свист снаряда улыбаться старший политрук. — Кажется, что возле вас не заденет.
А потом, возвращаясь, они обсуждали чей-то мужественный поступок, чье-то смелое
— Получи, гад, за все! — кричал он. — На тебе, на!
— «Счетверенка» влепила-таки меткую очередь в стервятника, он задымил и пошел на снижение. А пулеметчик закричал от радости и заплясал даже:
— Так всегда с вами будет со всеми, гады, фашисты! А ну, кто еще?!
Когда военком подошел, красноармеец дисциплинированно вытянулся.
— Как ваша фамилия, товарищ, — спросил Сергей Ильич, — какой вы части?
Он оказался комсомольцем-пограничником из подразделения, прикрывающего «Дорогу жизни». Все его товарищи дали клятву — не уходить в укрытия во время штурмовок и бомбежек, надежно прикрывать машины с продовольствием, идущие по льду Ладоги.
— А я вас знаю, товарищ комиссар, — сказал боец. — Вы к нам приезжали в комендатуру, когда мы через финнов пробились. Вы тогда билеты партийные вручали.
— Не помню вас, товарищ боец, — признался Сергей Ильич.
— Я тогда не подавал в партию, — сказал пулеметчик. — Считал себя еще не подготовленным.
— А теперь?
— Теперь пришло мое время. — И оглянулся. Вдали на льду дымил сбитый им самолет. По ледовой дороге шли нескончаемой цепочкой машины: в Ленинград — с продовольствием, из города — с женщинами и детьми.
— Я бы не раздумывая дал такому человеку партийную рекомендацию, — задумчиво сказал Коптеву бригадный комиссар. — Нет, не зря мы, политработники пограничных войск, ели свой хлеб. Выросли люди, такие, как этот юноша. В него «мессер» хлещет из всех стволов, а он в ответ — меткую очередь, а к ней в придачу — вызов на поединок любому фашисту. Так-то, Григорич! Горжусь и я, что посильный вклад внес в воспитание этого поколения…
Дел у военного комиссара по охране войскового тыла Ленинградского фронта хватало на полные сутки. Только малая часть ночи отводилась на отдых, да и то не всегда.
Писал жене в эвакуацию, в Камышин:
«Я работаю так, как необходимо сейчас».
«Работы много, но она глубоко удовлетворяет, так как чувствуешь свою полезность для народа, родной страны».
Из письма жене в самую тяжкую пору блокады:
«Я никогда не увлекался ни одной местностью, а сейчас, родимая, я люблю (при полном отсутствии в моей натуре сентиментальности), сильно, глубоко люблю этот героический город, его улицы, дома, Неву, людей. Ну, об этом поговорим особо, когда встретимся лично».
Ей же летом сорок второго:
«…Белые
Сорок лет Сергею Ильичу исполнилось 8 сентября 1941 года. Именно в этот первый день блокады он оказался в самом пекле сражения за великий город и новое боевое крещение выдержал с честью.
«…Крепко знаю, что немчуру побьем и заживем по-хорошему. А пока трудности нужно воспринимать как способ увеличения нашей злости против гитлеровцев».
«Ириска, ох и хотел бы я тебя сейчас увидеть, да враги мешают. Ничего, дочушка, мы их всех излупцуем и будем жить хорошо. Люби маму, слушайся ее, люби свою родную советскую землю, свой народ. Будь умницей, учись».
Сергей Ильич, находясь в разлуке с семьей, оставался ее главою: добрым, верным, заботливым мужем, внимательным отцом-другом, отцом-учителем.
«Родная, любимая и единственная моя Дорушка. Я не особенно говорлив, тем более — не мечтатель, но иногда (именно до острой боли) хочется увидеть тебя, поговорить хотя бы 5 минут… По существу говоря, это простая, человеческая, товарищеская грусть по тебе, любимая моя, моя единственно родная feigele [птичка].
Не сердись, любимая, на безалаберность этого письма. Оно не от мысли, а от сердца (хотя и путано, но я излагаю в нем мою всегдашнюю, глубокую и искреннюю любовь к тебе)… порождение моей вдохновенной влюбленности (по секрету, Донька, это, ей-богу, влюбленность, хотя я люблю тебя не год, а 17 лет).
Будь счастлива, мой дорогой, любимый товарищ!
Писал Иринке:
«Учись, люби всем сердцем (как я) маму».
Писал жене — об Иринке:
«Мне так хочется, чтобы из нее вышел достойный нашего большого времени хороший, трудолюбивый, смелый человек».
Когда стало известно, что погиб боевой товарищ, наказывал в письмах помочь его жене:
«Всеми товарищескими мерами поддержи ее в горе».
Подбадривал жену, если падала духом:
«В сегодняшних условиях (когда трудно всей стране) апатия не только вредна, но просто недопустима, ведь она ослабляет людей. Надо быть сильными для победы при всех трудностях».
…В кабинете стоит верная военная спутница — печь-«буржуйка», да не всегда есть чем ее топить. Вышибленные взрывной волной окна забиты фанерой. Часто отключается освещение — работать приходится при свечах, да и те лимитированы. Бойцы, сержанты, командиры, политработники по очереди ходят за водой к невским прорубям. Худой, с коричневой блокадной каймой под глазами, бессонный, неунывающе бодрый военком Гусаров после напряженных рабочих суток пишет семье, которую волны эвакуации забросили из Камышина в Саратов, потом в Омск, свои неизменно оптимистические письма. Залепленные черными или синими штемпелями («Просмотрено военной цензурой»), эти фронтовые безмарочные треугольнички везли работяги шоферы «Дорогой жизни» по ледяной Ладоге, или перелетали письма на Большую землю в транспортных самолетах. Не все послания доходили. В иной грузовик попадала фугаска. В иной «дуглас» впивалась очередь хищного «мессершмитта»… Тогда тревогой сжималось сердце женщины, нетерпеливо ждущей очередное свидетельство, что муж ее жив и сражается с врагами, а Иришка не отходила от встревоженной матери, по-детски неумело утешая ее…