Пограничные характеры
Шрифт:
Из осторожности он не стал разыскивать братьев, а спустился в овраг, вымытый Витьбой и густо заросший садами, к домику рабочего Омелькина, знакомого ему еще по пуговичной фабрике. Жена Омелькина Ефросинья Харлампиевна поспешно увела детей. Мужчины заперлись.
— Ну что ж, Иван Петрович, будем пережидать лихолетье? — сказал Омелькин.
— Придется, Лаврентий Григорьевич. Только нашей советской души им не переделать!
— Нипочем, Иван Петрович!
Разузнав у Омелькина о теперешних порядках, Наудюнас отправился на биржу труда. Ему поставили в паспорте штамп. Логейко устроился на старом могилевском базаре в мастерской по ремонту медицинских инструментов;
Немецкие офицеры, которые часто чинили у него часы, торопили:
— Работай шнель, рус. Завтра уходим на фронт!
Так он узнавал о передвижении частей. А часы ходили ровно столько, чтоб владелец их мог выехать из города. Один заказчик случайно задержался и в бешенстве прибежал обратно: «ур» встали.
Внутренне давясь от смеха, но внешне смиренно, Наудюнас сказал:
— Пан, не волнуйся, все исправим. Пойдет твой ур, как танк!
Танк… смелый советский танк, который протаранил врага, защищая памятник Ленина. Он все еще лежал перевернутый на обочине дороги, и немцы любили фотографироваться на нем. Видеть это было нестерпимо.
— Справим поминки по танкисту? — сказал однажды Логейко. Они подложили взрывчатку, которую доставили связные от партизан.
Рвануло так, что от любителей фотографий не осталось мокрого места, а полтанка перекинуло через дорогу…
За месяц до убийства старого Брандта Логейко спросил мимоходом, не говорит ли Наудюнас по-немецки?
— Нет.
— Жаль. Тогда отпадает.
Спрашивать ни о чем не полагалось, но позже, сопоставив факты, Наудюнас заподозрил, что и Логейко подумывал о ликвидации предателя. Весной они расстались навсегда. За Логейко немцы установили слежку и, посоветовавшись, друзья решили, что ему пора уходить. Глухой ночью Логейко и его жена покинули Витебск. Но до партизан они так и не дошли; их след потерялся где-то за Лиозно…
Через две недели Наудюнас увидел, что мастерская часовщика — второго человека из подпольной группы, которого он знал, — тоже закрыта. Что оставалось делать? Не чинить же, в самом деле, немцам часы, ожидая погоды?!
В ближайшую субботу он отправился к Омелькину, которому полностью верил. Они зашли поглубже в огород и, разговаривая шепотом, сели на меже. Там, в картофельной ботве, Наудюнас и ночевал, пока бывший односельчанин Мотыленко не переправил его в лодке через Двину, в партизанский край. Брат Мотыленко был оружейником у батьки Миная…
После январского наступления 4-я армия почти год держала знаменитые витебские ворота — прорыв фронта шириною в шестьдесят километров! Во всех деревнях и местечках на этой территории была полностью восстановлена Советская власть.
Со странным умилением смотрел теперь Наудюнас на самое простое: на советские армейские шинели, на русские вывески, даже на милицейскую форму! Все было мило, привычно, знакомо, словно он проснулся после тяжелого сна.
Здесь, в деревне Долговицы, он и познакомился с двадцатилетним Владимиром Кононовым, а также с его матерью, у которой в доме на Пролетарском бульваре была партизанская явка.
Веселый, умный парень понравился Наудюнасу. Их назначили командирами отделений в одну диверсионную группу, и оба приняли боевое крещение на реке Пудати, целый день отбивая атаку крупного немецкого отряда.
На телеге лесными тропами они добрались до штаба.
— Мы хотим поручить вам очень опасное и ответственное задание, — сказал полковник. — Вы, витебчане, знаете город. Но предупреждаю: риск огромен! Обдумайте все: доверяете ли вы друг другу? Еще не поздно отказаться.
Оба одновременно покачали головами.
После тщательной тренировки — их учили стрелять левой рукой, мгновенно, без размаха, швырять гранаты, действовать холодным оружием — проводники повели их к Витебску.
Стояла поздняя холодная осень 1942 года. Путь лежал через болото, берег которого был сплошь изрыт немецкими блиндажами. Не шевелясь, часами стояли Наудюнас и Кононов в ледяной воде среди сухого камыша, дожидаясь темноты. Перебегали между двумя вспышками осветительных ракет. По Пудати плыли уже первые тарелочки льда. Вода доходила до горла. Но еще труднее стало им в обледеневшей одежде карабкаться по крутому обрыву. Войдя же в густой лес, оба неожиданно потерялись — такая стояла кругом темень! Натыкаясь на стволы, они почти ощупью нашли друг друга. Чтоб хоть чуточку обогреться, разожгли огонек, заслонив его телами. И лишь в последней деревеньке партизанской зоны их пустили на горячую печь.
Следующий день они уже шли через бригады Шмырева. Неожиданно встретили Александра Михайловича Мотыленко, партизанского кузнеца-оружейника.
— Мотылек! — закричал ему Наудюнас, называя ребячьим прозвищем, принятым у них в деревне.
Старые приятели обнялись. Мирным и далеким повеяло от взаимных расспросов. Оба когда-то работали на пуговичной фабрике, в одно время женились на товарках-работницах. Где та фабрика? Где ныне их веселые стриженые комсомолки-жены?..
Последняя остановка на партизанском берегу в маленькой халупе ушла на завершающие приготовления; проверили пистолеты ТТ, взяли с собою по две обоймы и по нескольку гранат, остальное оставили.
Выше и ниже по Двине стоял лед, но здесь вода была чистая. За час до рассвета их переправили в лодчонке на левый берег. Стороной они обошли немецкие заслоны и утром девятого ноября были наконец в Витебске.
Жизнь никогда не баловала Женю Филимонова. Кроме, может быть, первых лет раннего детства, когда он дышал вволю деревенским воздухом, пил сладкую колодезную, воду, гонял босиком по мягкой траве, шлепал по лужам, да невозбранно набивал рот щавелем или зелеными гороховыми стручками. Все беды и огорчения взрослых проходили тогда мимо него. Он даже не понимал, что их избу то и дело посещала смерть: умирали младшие, умер отец. Об отце он помнил очень мало, и вообще окружающее начало оформляться в его сознании лишь с переездом в Витебск, где он пошел в школу.
Они жили в бараке на Задуновской улице. Мать работала прачкой и поломойкой; дети понимали, что требовать от нее ничего нельзя, а Женя рано научился добровольно отказываться даже от тех минимальных поблажек, которые хотела иногда сделать ему Марфа Михайловна.
— Мам, не надо. Лучше Гале.
Сестра, старше его годом, казалась такой слабенькой, заморенной, он жалел ее. Он вообще рос жалостливым: на его мальчишеской совести не было ни одной обиженной кошки, ни одного подбитого камнем воробья. Мать передала ему единственное свое богатство — здоровье, и к семнадцати годам это был крепкий, рослый парень с прямыми темными бровями и ясным взглядом. В его лице сохранилось еще много детской миловидности — и в легко пламенеющих раковинах ушей с оттопыренной мочкой, и в подбородке, похожем на яблоко. Разве лишь щеки начали уже терять пухлость, хотя оставались по-прежнему гладкими, упругими, с тем матовым налетом свежести и чистоты, который сразу рождал сравнение с чем-то майским, росным, едва раскрывшимся для бытия…