Погружение во тьму
Шрифт:
Занятые сверх меры собой, эти цветущие здоровяки — они проверялись «профилактически», поскольку состоящим в номенклатуре чинам вообще, а их ведомству особенно доступно по нескольку месяцев в году кантоваться по клиникам и санаториям — на меня смотрели свысока: какой-то издательский писака. Я же научен был не распространяться о своих заслугах и говорил неопределенно глухо: «переводчик, литработник». Халат больного избавлял от необходимости предъявлять паспорт!
Со старой, почти сорокалетней давности фотографии на меня глядит средних лет сухощавый, одетый в летнюю курточку человек в парусиновых туфлях, достаточно независимо расположившийся с книгой на скамейке среди едва распустившихся кустов и деревьев. В верхнем углу надпись: «Ялта. 1948». Это — я, хлопотами врачей отправленный на юг: приморская
Я поселился у сестры доброй моей кировабадской Галины, несомненно наказавшей опекать меня вовсю, и наслаждаюсь уютом комнаты с увитым виноградом балконом, в доме, отгороженном от мира стенкой кипарисов и густым садом: подлинный «приют муз и неги», как выражались в карамзинские времена. Я, правда, стихов не кропаю, но в прозаическом жанре упражняюсь усердно. И не впустую: мне заказана книга для молодежи об охоте, и я воскрешаю в памяти этапы своего посвящения в «немвроды», вспоминаю свои первые волнения на тяге или с легашом. Но писать надо так, чтобы не прозвучало ни одной элегической ноты, не было и тени грусти по каким-то ушедшим дням. С охотничьими радостями должен знакомиться бодрячок-комсомолец, приобретающий- в лесу меткость и закалку, потребные будущему ворошиловскому стрелку. А участие в волчьем окладе — исполнение гражданского долга во имя целости колхозных барашков. Словом, я впоследствии радовался, что опус этот принадлежал некоему Осугину, был выпущен малым тиражом и заслуженно сгинул в мутной пучине советского массового чтива.
Из далекого Закавказья приехала Галина Федоровна договориться о своем переводе в пригласивший ее на работу Ялтинский институт виноделия. Кажется, мне отводится некое место в ее планах свить уютное гнездо в пленительной Ялте. Во всяком случае, она намерена, устраивая свою половину дома, выделить в ней комфортабельную комнату для приезжих друзей, в том числе склонных к литературным занятиям. Моя заботливая приятельница очень верно учуивала непрочность моих семейных уз и предвидела их распад, но жестоко заблуждалась относительно места, какое могла бы в будущем занять наша дружба.
Провожая Галину Федоровну в обратное путешествие, я, разумеется, не предполагал, что мне не суждено более встречаться с ней и что последовавшие невдолге свидетельства ее памяти и сердечных забот завершат наше знакомство. Роль моя в нем бесславна: я податливо позволил сделать из себя предмет опеки и забот, поддерживая своим поведением иллюзии, без которых был бы их лишен.
Свежий утренний ветер с моря слегка знобил, расстроенная Галина Федоровна кивала мне на прощание с палубы отдавшего швартовы судна. Я с мола еще долго махал ей вслед платком. И, возвращаясь в то утро по пустынному приморскому бульвару, с горьким чувством думал, что через два года мне исполнится пятьдесят и что не только ничего не сделано — я живу блеклым пустоцветом, — но и «настоящего», захватывающего, возносящего над собою чувства я так и не испытал, и бесплодно перегорают предчувствия и ожидания. Сбыться им пришлось только через пятнадцать лет!
Недовольство и разочарование точили тем более, что наедине с собой я отвергал скидки на обстоятельства, считая, что они не властны над подлинными достоинствами, способностями и характером. Бесплодность — синоним бездарности. А я был про себя честолюбив и мечтал оправдать слова Натальи Михайловны Путиловой, когда-то сказавшей обо мне: «On peut l'aimer ou non, mais c'est quelqu'unl» — что в несколько вольном переводе означает, что меня можно любить или нет, но я все же не первый встречный!
Потом элегическое мое одиночество нарушил приезд Софьи Всеволодовны с сыном и моим крестником Ни-колкой Голицыным, и жизнь на некоторое время вошла в матримониальную колею, из которой столь часто выбивали меня приключения. Ялта с приближением сезона стала утрачивать прелесть малолюдства, и я не без удовольствия стал мечтать о долгих прогулках по грибы в окрестностях Малоярославца, столь скрашивавших жизнь в этом постылом городке. Однако вскоре после возвращения с юга последовали события, заставившие с ним расстаться.
С переводом главврача поликлиники, чрезвычайно ценившего Софью Всеволодовну и ей покровительствующего, сложные служебные обстоятельства побудили ее переменить работу. Она уехала в Москву, мне же представился случай перекочевать в Калугу. Предполагалось, что в дальней перспективе удастся выхлопотать и мое водворение в столицу. Не наступит ли, наконец, «мирное» время, когда прекратятся репрессии, введенные, как известно, из-за предвоенных происков врагов и нападения фашистов…
Домик в Калуге, где я жил, принадлежал пожилой пенсионерке, выросшей в помещичьем доме и сохранившей в обхождении повадки прежних опрятных и щепетильных горничных, не стершиеся и за последующие десятилетия работы на фабрике. Подавая чай, она уставляла поднос по-старинному, не забывая ненужных щипчиков для сахара и салфеточку. Дочь ее работала фельдшерицей в больнице и вечно выглядела озабоченной — я догадывался об осложнениях, вызванных распутыванием старых узлов и завязыванием новых.
И не впервые в памятных мне обстоятельствах последних двух десятилетий наступил уравновешенный период — с потянувшимися друг за другом заполненными работой и незначащими происшествиями днями, одинаково тускло окрашенными в благополучный серенький цвет. С выполненной работой — переводом, рассказиком или комментарием — я отправлялся в Москву, там шел в ставшие «своими» издательства, виделся с нужными людьми, в платежные дни пристраивался в очереди у касс, навещал литературных знакомых, круг которых понемногу рос, затем возвращался в калужскую свою горенку, откуда не было почти поводов отлучаться. С калужанами не завелось никаких связей. Отчасти из-за того, что судьба не сталкивала меня с людьми интеллигентными и симпатичными, отчасти из-за моей необщительности — я попросту избегал знакомств. Всего в один дом хаживал я изредка в гости: к молодой чете, где мне очень понравилась совсем юная жена избалованного, прикованного болезнью ног к креслу одаренного дилетанта: он рисовал, играл на скрипке, штудировал философов. Она несла бремя нелегкого ухода за больным и хозяйства, а всякую свободную минуту склонялась над чертежами и планами для городского архитектора. В городе не было ни одной действующей церкви, и ей приходилось ездить в подгородное село. Именно вера помогала ей оставаться ко всем благожелательной, быть светлой духом и приветливой. Костная болезнь мужа осложнялась наследственностью. Усилий жены не всегда хватало, чтобы удерживать его от отцовского пристрастия к рюмке. Нет, далеко не благополучные лары рассаживались у этого очага, его мрачила тень грустных предчувствий. Оба супруга отлично рисовали, и мне удавалось пристраивать их иллюстрации у знакомых редакторов.
Шла весна пятидесятого года. Не сулящая перемен, исполнения ожиданий. Были, правда, славные воспоминания о недельной отлучке: я ездил под Медынь к старому лесничему, водившему меня на тетеревиный ток, и постоял несколько дивных вечеров на тяге в гремящем птичьими голосами лесу, в виду ярких зеленей за опушками, у говорливых в эту пору ручьев. И что-то от пробуждения природы с его обещаниями и надеждами еще не улеглось бо мне, настроение было приподнятым, и я даже с некоторым подъемом работал за своим столом.
Пока проплывшие в окне две тени не заставили вдруг насторожиться и вскочить со стула. Я стал напряженно прислушиваться. И хотя не успел разглядеть промелькнувших прохожих, безошибочно учуял, что они — по мою душу. И в самом деле, в калитку нетерпеливо застучали.
Я растерянно уставился на листы бумаги на столе, лихорадочно соображая, как их спрятать или уничтожить. Стук возобновился. Не было под рукой ни спичек, чтобы их сжечь, ни времени, чтобы вынести на чердак или в огород… Щеколду на воротах ничего не стоило отпереть с улицы — просунь в щель щепку и входи. В глубине комнаты стоял столик с чайной посудой. Я подсунул под скатерть уличающие листки и вышел в сени. Посетители уже отперли калитку и ринулись к крыльцу. Мне тут же был предъявлен ордер на арест, и чекисты приступили к обыску.