Погружение во тьму
Шрифт:
Плохо тем, у кого уцелело барахло, тяжелая одежда: бросить жалко, перетаскивать мочи нет. Да еще стеречь! Тем более что всю эту гимнастику мы проделываем как связанные. На пересылке первым делом отобрали ремни, только что возвращенные железнодорожным конвоем.
Без них сваливаются штаны, и их приходится одной рукой поддерживать.
Хорошо бы знать, что сейчас — вечер, глубокая ночь или близко утро: тогда бы раздали пайки, кипяток. Твердо знаю, что привезли меня сюда примерно в полдень: я мельком видел часы на Курском вокзале, пока нас выгружали из столыпинского вагона.
По городу везли
Огромный, тщательно подметенный двор тюрьмы. С трех сторон — ровные ряды козырьков на окнах в высоченных стенах. С четвертой его замыкает карбас — кирпичная оштукатуренная стена в три этажа высотой. На славу выбелены и корпуса тюрьмы.
На этом дворе непрерывное движение машин, громоздких черных «воронов» и «воронят». Одни выстроились у ворот, сигналят десятку привратников со свистками и кобурами, другие стоят у дверей корпусов: выгружают доставленные с вокзалов партии или сажают отправляемых. Всюду деятельные, самоотверженные, носящиеся рысцой надзиратели со списками и пачками формуляров, стажеры в синих халатах — для шмонов. Идет деловая круглосуточная «отправка-приемка». И многотонные створки тюремных ворот в непрерывном движении: впускают и выпускают, впускают и выпускают.
Так что во дворе круглосуточно:
— Иванов?
— Я.
— Петров?
— Я.
— Иванова?
— Здесь.
— Петрова?
— Тут я.
Из одних дверей, как с конвейеров, выходят и выходят люди обносившиеся, заросшие, серые, груженные мешками, обшарпанными фанерными чемоданами, узлами, и выстраиваются у машин. Подгонять не надо: их так нашустрили, пока перебрасывали из камеры в камеру, с этажа на этаж, из корпуса в корпус, что они сами по инерции все делают бегом. Все они следуют к месту заключения или отбывать срок ссылки. В другие двери втекает со двора непрерывный, но разбитый на мелкие партии поток — это осужденные или подследственные из районных или областных тюрем. Краснопресненская пересыльная тюрьма обслуживает только провинцию — о столичной жатве заботятся Бутырская и прочие тюрьмы Москвы.
Для привозимых — обязательная баня, с последующим стоянием в очереди за барахлом, в сто первый раз прожариваемом в вошебойках. Потом беглая проверка и — странствование по этажам пересылки с бросками, паузами и остановками.
Надзиратели сбиваются с ног, хрипнут от мата. За оградой и во дворе сигналят «вороны». Тут круговорот, чертов омут, Мальстрем, вбирающий с областей ручейки и потоки, чтобы, перемешав и рассортировав, снова извергнуть вон… И так ежедневно, без праздников и выходных, неделями и месяцами подряд. Длинными годами. А народу все много, как ни прожорлив этот спрут.
Долго ли тут задерживаются? Да по-разному: кто отделывается сутками, иной застревает на недели и даже месяцы. Мне как-то все равно задерживаться здесь или следовать дальше. Разумеется, тут беспокойно, одуряющая суета, но ведь и впереди — не родной дом.
Течения и сквозняки пересылки подхватили и кружат — в глазах рябит от ступеней и железных ограждений, проволочных сеток, решеток. Лязг и грохот дверей доносятся и сквозь сон. Иногда слышу, что выкликают мою фамилию, и оглядываюсь: почему никто не отзывается? Нет такого… Это я совсем закружился — до одурения.
Изредка кому-нибудь в камеру приносят передачу: родные разыскали. Бывают и свидания. Я гадаю: мог ли кто из моих узнать, что меня вывезли из областной тюрьмы? Вряд ли. Еще в Калуге я узнал, что Софья Всеволодовна в отъезде, тесть скончался… Так что «не надейся и не жди!», как поется в песне. Тем более что все сыты по горло моими приключениями, не стало мочи меня опекать… И все-таки червячок гложет: при всяком вызове я настораживаюсь.
Лязгают замки, хлопают решетки, коридоры и лестницы гудят от тысяч ног — подлинная симфония ленинизма в действии! И отлично, что все мое достояние — полупустая сумка с бельем. Едва хлестнет из глазка «Собирайсь с вещами!», я подхватываюсь и сажусь на край нар в боевой готовности.
Калужское мое сидение сложилось не слишком благополучно — я почти сразу попал в тюремную больницу и большую часть времени пробыл в ней, — но в смысле следственных волнений оказалось непревзойденно спокойным. Едва ли не в день ареста меня вызвал смуглый, коротконогий майор Табаков — я твердо запомнил фамилию — старший следователь отдела, ведущий мое «дело».
— Хочу с самого начала поставить вас в известность, — любезно сказал он, — что мы вас ни в чем не обвиняем, но оставить на воле не можем: вы повторник, и мы вынуждены вас изолировать. Дадим вам срок — он будет, очевидно, минимальным. Не могу пока сказать, будет ли это лагерь или дальняя ссылка — это определит Москва. Сколько продлится? Затрудняюсь сказать: вас ведь много… Но рекомендую — наберитесь терпения, вы — не новичок.
Я не взорвался, не стал вопить о беззаконии. В самом деле, проводится продуманная государственная мера — вылавливаются все бывшие зэки, постепенно просочившиеся в центральные области, и отправляются по давно заведенному на Руси порядку «dans le pays de Makar et de ses veaux», как коверкал еще у Достоевского Степан Трофимович исконную нашу поговорку о пределах, недоступных для Макара и его телят. Даже изобретена формулировка «повторник»! Чем она уступает «пш» или «чсвн», какие я приводил в своем месте? У меня за плечами четыре судимости, вполне справедливо влепить мне срок, раз я все не угомонюсь, продолжаю бременить землю…
И я заговорил о своих делах — прежде всего о лечении. Потребовал, чтобы было доставлено с квартиры и отдано тюремному врачу лекарство — бесценный по тому времени, добытый для меня с великим трудом Корнеем Чуковским и писателем Треневым, сыном драматурга, пенициллин. Майор не отказал, и к моей хозяйке был отряжен сотрудник, но двадцати драгоценных ампул не оказалось: фельдшерица — увы! — знала им цену. То был за всю мою долгую зэковскую карьеру всего второй — после истории с Сыромятниковым в Архангельске — из трех случаев, когда моим бесправным положением мошеннически воспользовались. Третий оставил еще более гадкое воспоминание, потому что присвоила себе мои деньги фрондирующая дама, размножавшая на машинке неопубликованные стихи Пастернака.