Похищение Европы
Шрифт:
Ресторан назывался «Le Consul» и размещался в торцевом здании, начинавшем собою сразу две узких улочки. Место для нас нашлось, хотя и не сразу, потому что зал был набит битком. Судя по тому, что при появлении Анри официантка сходила за хозяином, его там хорошо знали. Хозяин оказался пожилым широколицым человеком. Выйдя к нам, он поздоровался с почтительным достоинством и перекинулся с Анри парой фраз по-французски. Ресторанный зал выглядел, по сути, не столько залом, сколько большой продолговатой комнатой. В отличие от обычных ресторанов, столики стояли не по отдельности, а были придвинуты друг к
Откуда-то из-за малиновой портьеры вынесли маленький квадратный стол и установили отдельно от кириллической конструкции, к которой уже невозможно было что-либо приставить. Я догадался, что даже при очевидном отсутствии места у хозяина были свои маленькие резервы для приема особо приветствуемых гостей. Выбор меню был предоставлен хозяину, что также свидетельствовало об особом положении Анри как посетителя. Следует сказать, что предложенные в тот вечер блюда остались в моей памяти настолько же потрясающими, насколько безымянными. Из всего съеденного и выпитого нами с большей или меньшей определенностью я мог назвать лишь мороженое и минеральную воду.
— Вам нравится? — с детским почти удовольствием спросил Анри.
— Ваша кухня — лучшая в мире, — ответила Настя, слегка поперхнувшись от неожиданности.
— Я — бельгиец, а если быть совсем точным — даже фламандец, но ваш комплимент принимаю и на свой счет.
Все, что я за краткое время нашего знакомства приписывал французскому стилю общения, принадлежало фламандцу. Не могу сказать, что я был совсем уж разочарован, — мое чувство, скорее, было сравнимо с тем, что испытывают, читая об изменениях в актерском составе. Свет в зале начинает гаснуть, и в лежащей на коленях программе бросается в глаза птичка, проставленная у неизвестной фамилии. Замена. Почему фламандец, если мы в Париже?
За маленькими, частично зашторенными окнами начинало вечереть. Наслаждаясь превосходной едой и столь необычным общением, я предощущал и ту радость, которая ждала нас с Настей ночью. Это чувство было всепоглощающим и ярким, как закатный луч, пролегший наискосок по нашему столу. Оно затмевало собой и восхищение Парижем, и неожиданность сегодняшнего знакомства, и легкое неудобство оттого, что непонятно почему мы являемся гостями сидящего напротив роскошного господина. Вероятно, моя радость в тот момент была слишком очевидна: подняв глаза на Анри, я поймал его печальный немигающий взгляд, устремленный на меня.
— Так что же с телеинтервью, — спросил он, — сделаем?
— Сейчас? — ответил я, с удивлением отметив, что выпил лишнего.
— Нет, — совершенно спокойно сказал Анри, — не сейчас. Например, завтра.
— Обязательно сделаем.
Уверенностью тона мне хотелось преодолеть наплывающее опьянение. Анри кивнул и задумчиво посмотрел на шампанское в ведерке со льдом.
— В этом предприятии есть одна небольшая деталь: войну надо всячески поддержать.
Я положил вилку и нож на тарелку. С взволнованным звяканьем, как это и должно делать в таких случаях.
— Вы шутите?
— Да, бывает, и шучу, но сейчас я говорю вполне серьезно. А что вас так удивляет?
Настя покраснела и сделала попытку улыбнуться.
— Мы ведь познакомились с вами на антивоенной демонстрации?
— Так точно. Только н не понимаю, в чем проблема. Вы что, приехали в Париж специально на эту демонстрацию? — Впервые за время нашего сидения его глаза стали почти веселыми. — Но раз уж вы оказались там по какой-то случайности, не все ли вам равно, за кого выступать?
— У каждого человека есть определенные взгляды, — сказал я, стараясь выглядеть спокойным, — и высказывать нечто противоположное тому, что думаешь, мне кажется по меньшей мере странным.
— Ах, вот оно что, — как бы скучая, протянул Анри. — Должен вам заметить, что взгляды — явление вторичное. Первичен темперамент. Вы не обращали внимания, что ультралевые нередко становятся ультраправыми и наоборот? Для их самоопределения существенна приставка «ультра», а уж то, левые они или правые, зависит от случая.
— А как же быть тогда с нравственностью? — спросила Настя. — Вы считаете, что можно менять все взгляды, включая религиозные?
— Я не являюсь человеком религиозным, но как раз в этой сфере нахожу замечательное подтверждение своим словам. Возьмите знаменитого апостола: из Савла он превращается в Павла, из яростного гонителя христианства — в его яростного приверженца. Что-то среднее для него было немыслимо.
— Но ведь он сделал это не из каприза, — Настя говорила, глядя на дальнюю стену, где висела репродукция картины Тулуз-Лотрека. — Вы же знаете, что этому предшествовало.
— Знаю, ну — и что? Для вас это — озарение, для меня — темперамент. Я бы вообще сказал, что всякое религиозное мировоззрение — это в первую очередь темперамент. Там очень мало места для рационального. Я не имею ничего против: жизнь не ограничивается рациональным. Но именно поэтому религия — это не столько взгляды, сколько вера, то есть опять-таки темперамент. Что же касается политики, то здесь, повторяю, есть свои закономерности. Человек умеренный — всегда центрист, у него нет большого выбора. А кто чуть поживей, тот вполне способен на смену взглядов — в пределах своего энергетического регистра, естественно. Взгляды — это что-то вроде одежды, которая подбирается соответственно темпераменту. Взгляды меняются, и нужно их просто не замечать. Я вам так скажу: человек шире своих взглядов. Понимание этого позволяет мне иметь друзей и слева, и справа, и сверху, и снизу.
Настя оторвалась от Тулуз-Лотрека и теперь глядела прямо на Анри.
— Обо всяком взгляде можно сказать, истинный он или ложный. Если, по-вашему, существует только темперамент, а взгляды — нечто вторичное, значит, истины не существует или, по крайней мере, истин — много.
— Девочка выразилась абсолютно точно, — сказал Анри, обращаясь почему-то ко мне. — Истин много, хотя она, как можно догадываться, считает, что истина — всего одна. Но самое смешное, что именно я, который убежден во множественности истин, в силу своей профессии должен доказывать, что истина — одна.