Похищение Европы
Шрифт:
Я делал это первый раз в жизни и вначале не мог рассчитать своих движений — ни их частоту, ни энергичность. В какой-то момент я почувствовал, что ритм задает Настя. Я открывал в ней новое, сводящее с ума качество, сутью которого была гибкость, помноженная на силу. В изяществе Настиных движений было что-то завораживающе дикое, докультурное, не связанное с приличиями — то, что только и могло выразить истинную глубину ее темперамента. Среди исступленных поцелуев, которыми она покрывала мои лицо и шею, я с невыносимым наслаждением осознал, что переливаюсь в нее, что судорожно наполняю ее собой, что ни один из нас уже не в силах этому помешать и не в силах подавить тот хриплый стон, в котором собственный голос больше не узнавался.
Я откинулся на спину,
Моим проблемам в области сексуальных отношений приходил конец. То, что могло бы теперь заботить меня, было, скорее, проблемой противоположного свойства. Я прижал губы к Настиному уху:
— Ничего, что я…
— Что? — так же шепотом спросила Настя.
— …что я в тебя… Тебе можно сегодня?
Настя повернулась и, опершись на локоть, расправила на моем лбу влажные от пота волосы.
— Самое ценное в таких вопросах — это задать их вовремя. — Она потерлась своим носом о мой. — У меня сейчас безопасный период.
Подсознательно я очень хотел ее беременности. Может быть, поэтому я ни о чем не спросил у нее при первых наших ласках. Подобно мыслям о технике любовного акта, мысль о беременности мелькнула у меня уже тогда. Именно она возбуждала меня, как ничто другое, и доводила до исступления. Возможная Настина беременность была в моих глазах квинтэссенцией нашего физического слияния. Я мечтал о том, что в результате моего прикосновения прекрасное тело русской девочки начнет менять свои формы и эти изменения будут высшей степенью ее самоотречения. Я представлял, как изменившийся ее вид будет кричать о тех отношениях, которые нас соединяют. Это не было в полной мере отцовским инстинктом: о будущем ребенке я если и думал, то воображал его неким средним арифметическим между мной и Настей, не придавая ему никаких персональных черт. Забегая вперед, скажу, что моя мечта о Настиной беременности так и осталась мечтой. Настя считала, что иметь ребенка нам пока рано, и предохранялась тщательнейшим образом.
Лежа на широкой парижской кровати, я испытывал чувство безграничной — до безнаказанности — власти над Настей. В него вошла вся безысходность долгих недель ожидания, и на какое-то время оно затмило даже мою несказанную нежность к Насте. Ничего не говоря, я снова лег на нее и стал касаться языком ее губ. Легко, почти нечувствительно, наши пальцы соединялись на прохладной простыне. На прохладной простыне соединялись наши тела и повторяли движения рук. Это скрещение пальцев стало потом для меня одной из самых ожидаемых ласк. Будучи вполне дружеским, обычным на публике жестом, оно оставалось при нас даже в самые интимные моменты нашего общения. С одной стороны, оно служило нам как бы точкой отсчета в физической близости друг к другу, его, так сказать, легальным флангом и напоминало о том, как далеко мы уже зашли. С другой — касаясь друг друга руками на людях, мы испытывали неимоверное наслаждение, потому что знали всю интимную подоплеку этого движения.
Часа в три ночи мы почувствовали голод. Завернувшись и полотенца, мы сели за стол и принялись за вино и сыр, которые вечером так и не успели убрать. Я включил радио, и зазвучал саксофон. Затем — песня по-французски. Особенность этих песен в том, что любая, даже самая из них банальная, — красива. Настя сидела на фоне большого темного окна, за которым — если присмотреться — дрожали огоньки канала Сен-Мартен, а где-то в невесомости, без всякой видимой связи с домами, все еще горели несколько мансардных окон.
Мы пили вино и смотрели друг на друга. Я отметил, что в Настином взгляде появилось что-то новое. Точнее — исчезло. Мне показалось, что из него исчезла тень сочувствия, невольно сопровождавшая все, что бы он ни выражал. Возможно, что как сочувствие, так и его исчезновение было лишь плодом моей фантазии — подобно массе других неподтвердившихся моих выдумок. И все-таки мы были уже другими.
13
Каждый город обладает тем, что можно было бы назвать глубиной его времени. Эта глубина не связана с механическим прибавлением веков, Время безного, его носителем является событие. Время всецело зависит от количества, а главное — качества происходивших событий. Париж-город, где литературные, вымышленные события не уступают по значимости историческим — и потому время его так насыщенно. Собственно говоря, и те, и другие давно уже перестали различаться. Литература стала историей, история — литературой, и прошлое Парижа они составляют на равных правах. Кроме Парижа, этим удивительным качеством обладают, как мне кажется, только два города на свете: Лондон и Санкт-Петербург.
Когда в таком городе живешь с детства, подобные мысли, я думаю, редко приходят в голову. Все пройденные городом эпохи откладываются в сознании окаменевшими пластами, а ты ходишь по верхнему, не очень-то задумываясь обо всем том, на что бестрепетно ступает нога. Совсем иначе себя чувствует тот, кто в этот город приехал. Он читал о каждом из этих пластов, он знает их гораздо лучше нынешней поверхности, и они для него живей всего современного. Он ожидает встречи именно с ними. Мы с Настей не имели счастья родиться в Париже и чувствовали себя именно так.
Разумеется, нас встретил вовсе не тот Париж, каким он представлялся нашей фантазии. Мы не были настолько наивны, чтобы всерьез ожидать чего-то в этом роде. И все-таки оказалось, что к встрече с нынешним Парижем мы не были готовы. Открытием стало не то, что на месте Чрева Парижа мы увидели ажурные и вполне симпатичные сооружения из стекла, не луврские пирамиды или Центр Помпиду — обо всем этом мы знали задолго до поездки. Увиденному нами Парижу недоставало чего-то такого, что едва поддается выражению, но отсутствие чего было несомненно и становилось ощутимее с каждым нашим новым днем в этом городе. Я назвал бы это отсутствием энергии, некоего силового поля, которое придает особое качество всему, что оно сопровождает. Я не могу объяснить, почему в присутствии определенных людей хочется встать — есть люди добрее их, красивее, умнее, но странное желание встать вызывают чаще всего не они. Кто-то из русских назвал это свойство пассионарностью. [12]
12
Имеется в виду русский историк и этнолог Л.Н. Гумилев (1912–1992). — Примеч. редактора.
У Парижа остались его красота и изящество, но он больше не в центре мира. Город живет, как бы стесняясь своего прошлого, посмеиваясь над былым величием и одновременно страшась его груза. Прошлое приглашается к какой-то новой, облегченной жизни посредством стеклянных пирамид, павильонов, никелированных шаров. Но пять волшебных букв уже не заставляют сердца биться так, как они бились когда-то. Париж превращается в carte postale.
В наше первое парижское утро мы направились к центру города по уже знакомому пути. В этот раз, правда, мы свернули не на улицу Ришелье, а на бульвар Итальянцев и вышли — минуя Оперу и Вандомскую площадь — к саду Тюильри. В центре сада мы нашли свободные кресла у фонтана и, с удовольствием в них развалясь, смотрели, как по пенящейся водной поверхности плавали игрушечные яхты.