Похищение
Шрифт:
Поехали дальше. Круг четвертый. Скряги и расточители сшибаются стенка на стенку. Мне почему-то жаль и тех и других. Жизнь скупца и так безрадостна: отказываешь себе во всем, куска недоедаешь — и, здрасте, получай в морду. А те, что с широтою и блеском раздают свое добро, вообще мне симпатичны [2] . И вдруг — на тебе, пожалуйте в четвертый круг на вечное поселение, со скрягами драться.
Проблеск справедливого воздаяния усматриваю я в круге пятом, где вязнут в болоте гневные. Действительно, согнать всех хамов в одно место, где каждый может хорошо постоять за себя, — удачная мысль. Никто не ограничивает их свирепости. Рви друг друга в клочья ко всеобщему удовольствию. Но дальше — зрелище, ранящее сердце. В огненных могилах
2
И мне тоже. А ты, Владимир, разве не испытывал желания послать кому-нибудь в дар караван верблюдов, груженных слоновой костью и благовониями?
Богатейшая коллекция мучеников собрана в круге седьмом. Чтобы привести все это в относительный порядок, пришлось расселить постояльцев по разным зонам. В первой мы, наконец, находим кое-кого из наших подсудимых. Кто там варится в кровавом кипятке? Так это ж Александр Македонский собственной персоной.
Давно пора. Дионисий Сиракузский, злобный тиран. Поделом. Бич Божий Аттила, опустошитель Европы, — туда его. Секст Тарквиний, что вырезал целый город и довел до самоубийства несчастную Лукрецию. В тот же красный бульон швырнул бы Данте многие сотни мерзавцев, в коронах и без, с большим усердием вершивших насилие над ближним. А рядом, в соседней зоне, томятся превращенные в сухие деревья насильники над собою — самоубийцы.
Быть может, та же Лукреция. Увы! Тяготы жизни, потеря любимых, угрызения совести толкают наименее толстокожих из рода человеческого к страшному решению в отчаянной надежде на покой.
Сострадания заслуживают они, не кары! Эх, Алигьери… В третьей, последней, зоне — насильники над Божеством. Вид наказания — экспозиция обнаженного грешника огненному дождю. За богохульство! Не мелочно ли со стороны Всеблагого, Всемогущего, Всевсякого?
Чем глубже мы спускаемся, тем тяжелее, по мысли Данте, грех.
Конечно, не стоит валить в кучу купца, бьющего зеркала в «Яре», старателя в парчовых портянках и нашего с тобой приятеля Мишу, безотказного до такой степени, что, беря у него в долг очередную пятерку, я испытываю стыд охотника, который стреляет по сидящей утке.
В круге восьмом казнятся обманщики — что же, обман гнуснее насилия? Здравый смысл восстает. Обманщики распиханы по рвам и траншеям. Обольстителей и сводников бичуют бесы. Туда каким-то чудом попал Ясон, который, как показало углубленное изучение его жизненного пути, до встречи с Медеей обольстил лемносскую царицу Гипсипилу [3] . Мелькают щели с льстецами, влипшими в зловонный кал, продавцами церковных должностей, чьи пятки прижигают черти, прорицателями — скрученными и пораженными немотой. Наказали последних остроумно: повернули лицом к собственной спине и лишили речи. Дескать, непостижимо будущее. Долой прогноз.
3
Андрису, мне кажется, не хватает тут личной заинтересованности. Его речь становится чересчур холодной, академичной. В самом деле, что ему Ясон? Что нам Ясон? Что нам Дон Жуан и Казакова, которых осудили бы по той же статье? Я холоден к этим виртуозам любви, хотя и признаю, что кнутобоище не для них. Но при мысли о том же Мише, чьи доброта и безотказность распространяются и на женщин, я кричу: «Нет! Долой этот абсурдный закон, предписывающий добряку и красавцу терпеть удары нагаек на своей атлетической спине».
Фантасты, знайте, что вас ждет. А вот изо рва ползет запах соснового бора в знойный июльский полдень. То мздоимцы плавают в кипящей смоле. В свинцовых мантиях плетутся лицемеры, топча распятого тремя колами главного из них — Каиафу. Не постигаю, почему причтен сей клирик к лицемерам. Не искренен ли он был, утверждая, что смерть Иисуса убережет от гнева римлян весь народ иудейский? Однако — дальше, дальше, дальше. Вот Одиссей и Диомед, заключенные в огненные оболочки, — приговор военной хитрости. В толпе клеветников, которых треплет лихорадка, раздувает водянка, мучит чесотка, мелькнула обезумевшая от страсти жена Потифара, возведшая напраслину на Иосифа и тем, по капризному решению судьбы, обеспечившая его взлет к славе. В искромсанном теле с зияющим нутром — казнь для зачинщиков раздора — я узнаю Магомета. И покидаю этот круг…
Здесь, Владимир, я вынужден остановить Андриса. На сей раз просто невозможно ограничиться сноской. Рервик так спокойно прошел мимо терзаемого в аду Магомета, а ведь это ярчайшая иллюстрация непригодности Дантовой преисподней для восстановления справедливости. Решительно не могу молчать. И посвящаю Магомету нижеследующее
отступление
Юноша, смуглый и тощий, редко появлялся на главной площади Мекки у стен кубического храма. Да и когда ему было глазеть на неиссякаемый ручей паломников к Черному камню? Овцы не станут ждать, пока пастух наглядится на цветастую и пахучую мекканскую толпу. Но когда толкался он у колодцев и постоялых дворов среди торговцев изюмом из оазиса Таиф, серебряными слитками из северных рудников, йеменскими благовониями и всеисцеляющим ревенем, слоновой костью и рабами из Африки, индийскими пряностями, китайским шелком, византийским бархатом, когда стоял он в этой круговерти, оглушаемый ревом ослов и верблюдов, смутная тревога поселялась в его душе. «Отец, — попросил он как-то Абу Талиба, старейшину рода, — ведь и ты посылаешь караваны, я знаю. Разве не возил Омар кож в Палестину? А большой табун не погнал ли Асакир византийскому императору? Пусти и меня с караваном».
— «Куда тебе, бедняга, — качал головой старик. — Или забыл ты о своем недуге? Кто поможет тебе в пути, если в полную луну постигнет тебя приступ, и ты станешь кататься по земле, есть песок и раздирать одежду?»
И немощный мальчик возвращался к своим баранам в буквальном смысле слова и снова брал в руки пастушеский посох с крючкообразно загнутым верхним концом.
Как проклинал он болезнь, делавшую его не пригодным ни для какого ремесла, кроме пастушества! Однако время шло. Вольная жизнь на пастбищах и простая пища сделали свое дело. Приступы повторялись все реже, пока не прекратились вовсе. Но лишь в двадцать с лишним лет удалось Мухаммеду изменить свою судьбу.
К тому времени случалось ему ходить с караваном и в Сирию и в Йемен — пока простым погонщиком. Добрая слава, которую заслужил расторопный и честный Мухаммед, дошла до Хадиджи, богатой вдовы из Мекки. Почтенная женщина сорока с лишним лет взяла его в услужение. Теперь он водил караваны своей хозяйки. Но когда пестрота мира стала ему доступна, Мухаммед потерял к ней интерес. Все больше времени проводил он в уединении. Забытые приступы стали возвращаться к нему. Но теперь он не бился в припадках, не катался по земле. Мухаммеду являлись видения и звуки иного мира, и он боялся признаться в этом даже Абу Талибу, который всегда был добр к нему, даже Хадидже, которая его полюбила.
А вскоре после их свадьбы он поделился с Хадиджой страшным для суеверного араба подозрением: «Я вижу свет, я слышу шум и лязг, а иногда голоса. Я, наверно, одержим духами. Мне страшно, Хадиджа». И женщина, в чувствах которой смешались нежность жены и самоотречение матери, утешала его как могла. Проходили дни.
И снова, бледный и худой, бродил Мухаммед вокруг холма близ Мекки, взывая о помощи к богам. Не раз взбирался он на вершину и подходил к обрыву. Здесь вспоминал он мерную речь монаха-несторианца о Боге-отце, чей голос прозвучал когда-то в сердце Исы, сына Мариам. Голос, возвещавший о будущем небесном царстве, но и о предваряющем это царство Страшном суде. И вот однажды…
У меня нет сомнения, что в чистом поэтическом восторге Мухаммед действительно услышал этот голос. Через пятьсот лет другой поэт и мудрец скажет: «Если слова в сновидении ясны и отчетливы, а говорящего не видно, значит, произносит их Бог». Правда, Мухаммед не посмел принять эти звуки за голос самого Бога. То был, как сказано, посредник — Джибрил. В смятенных и полных страсти стихах сообщает Мухаммед соотечественникам первые наставления единого Бога. Он захлебывается, спешит. Не договаривает фраз.