Похищение
Шрифт:
— Я чувствую, Андрис уже готов приступить к съемке фильма о греко-персидских войнах, — сказал Велько.
— Ничего подобного, — возразил Рервик. — Тем более что Фемистокл к нам не ближе, чем Генрих Восьмой. Я думаю, Авсей хочет подвести нас к другой замочной скважине. Выкладывайте, Год, что у вас в кармане?
— Именно в кармане, — сказал Год. Он извлек из складок рубахи голокристалл и включил проектор. Кружевное платьице девочки напоминало бабочку, влетевшую в угрюмый мир ампирного кабинета. Письменный стол в конце сходящейся мраморной колоннады казался резным замком. Человек за столом был неподвижен.
глава четвертая
— Папа, папа! У Нюкты ушанчики народились, ой, как угольки с усиками. — Девочка захлебывается, глаза горят, колпачок сбился, болтается за спиной на шнурке, башмачки мелькают треугольными лепестками отворотов. — Вели скорее их принести!
Лицо Цесариума обрело подвижность. Он привстал, подался вперед. Два голубых листка слетели на ковер. Сухопарый грациозный горбун, разметав полы розового мундира, бросился на колени — поднимать.
— Зачем приносить, Салима. Нельзя их трогать, они должны быть при матери. — Цесариум встал во весь рост и кивнул горбуну. — Хорошо. Пусть это пройдет по линии куратория личных отношений. Пригласить всю семью, сегодня в шесть. Иди пока, я позову.
Розовые фалды скрылись за портьерой. Немного ссутулившись, Цесариум протянул ребенку большой палец:
— Ну, идем, посмотрим твои угольки. Сколько, говоришь, их у Нюкты? Ты уже придумала им имена?
Спина Цесариума расплылась, заняла весь экран. Появился овальный стол, накрытый на четыре персоны. Все в той же скромной серой блузе, чуть приволакивая ногу, Цесариум водил вокруг стола статного красавца в сиреневой рубахе до пят.
— Ты даже не представляешь, Иоска, как огорчил меня отъезд Купки. Я-то, сентиментальный дурак, думал увидеть вас всех, поболтать за чашкой оло, вспомнить старые дни, перекинуться в тун. Ведь я, подумать только, не видел вашего малыша больше года.
— Что и говорить, редко, очень редко видимся. Знал бы ты, как обрадовал меня твой вызов. — Гость говорил громко, но принужденно.
— Вызов? — Цесариум воздел руки. — Да как у тебя язык поворачивается называть мое дружеское приглашение эдаким сухим словом! Ну — зов, призыв — еще туда-сюда. Да что я тебя заговариваю — за стол, за стол. И запомни крепко, как только Купка с малышом вернутся — ко мне. Пусть дети познакомятся, пусть дружат, кто знает…
Гость почтительно сложил руки.
— О, это такая честь. Мы непременно… Купка будет счастлива…
Цесариум сам разлил вино.
— Ты напряжен, мой милый Иоскега, несвободен. Я не вижу своего старого друга, украшавшего любую пирушку. Вместо него я вижу человека, который пришел к зубному врачу или к начальнику куратория обеспечения свободы. Ха-ха-ха.
Иоскега замер, не донеся до губ бокала желтого итайского вина.
— Ну же, выпей и поделись со мной своими заботами.
Иоскега встряхнулся и заговорил довольно бодро:
— Знаешь, Болт, я действительно испугался, получив твое приглашение.
— Как можно бояться друга?
— Легба был нашим общим другом. Ты пригласил его. Совсем недавно — и месяца не прошло.
— Легба — другое дело. Он якшался с сольниками.
— На ты мог бы…
— Не будем о нем. Дай-ка твой бокал. Вот так. Выпьем теперь за тебя.
— За тебя, Болт.
— Хорошо. За нас. Мы должны верить друг другу. Я, например, верю, что ты мне поможешь.
— Я — тебе? Ты нуждаешься в моей помощи? — Иоскега поперхнулся и отпил большой глоток вина. — Ты нуждаешься в помощи?
— Больше чем кто-либо другой.
— Не могу себе представить. Ты, Болт, ты — Цесариум, — не могу…
— Ну да, суровый и мудрый вождь, никогда не ошибающийся, знающий единственно верный путь, ведущий корабль между Сциллой — сольниками и Харибдой — улитками. Думаешь, я окончательно превратился в чванливого идиота, размноженного старцами из куратория правдивого воспроизведения действительности? Думаешь, я не вижу, что вместо любви и верности, дружеского расположения и нежности мне подносят лесть и страх, ложь и зависть, лицемерие и подлую, трусливую ненависть? Эти рожи, эти гнусные рожи… И только Салима, моя Салима… — Болт помолчал, потом улыбнулся. Жаль, что нет Купки. Она любит малышку. И Салима ее помнит, помнит игру в этого… — Болт поиграл пальцами. В паучка. «Паучок паутинку прядет, он к Салимочке в гости придет». Так пела ей Купка. Забыл, что там дальше.
— «Он бредет вразвалку, ставит в угол палку…» — радостно подсказывает Иоскега.
— «Скинул со спины мешок, а в мешке подарки».И они продолжали вместе:
Из нитки тонкой — Нюкте попонку, Из нитки средней — Няне передник, Из самой толстой — Салимочке холстик. Постелет на кроватку — Будет спаться сладко.— Ведь девочка не помнит матери, — сказал Болт, помолчав.
Иоскега испуганно поднял глаза.
— Знаю, знаю, что ты думаешь. Жестоко разлучать мать и дочь. И прочее, прочее, прочее. Ты-то должен понимать, что это была не прихоть тирана, а трагическая необходимость. Катукара дала себя запутать улиткам. Стала знаменем изоляционизма. Мне пришлось удалить ее — для ее же блага. Это была жертва — тяжелая, вынужденная жертва. Моя вина, что я не обеспечил защиту. Не предусмотрел, что эти мерзавцы, потеряв Катукару, решатся на убийство. Помнишь слова Мутинги на суде? «Катукара должна была умереть, чтобы всколыхнуть народ на борьбу с тиранией Болта».
— Не все верили в искренность этих слов Мутинги, — робко возразил Иоскега.
— Напрасно. Мутинга был изобличен полностью. У него не оставалось надежды. К тому же нельзя отказать ему в мужестве — он не просил пощады. Продолжал грозить, зная, что его ждет смертный приговор. — Болт вдруг замолчал, последние слова повисли над столом. — Оставим эту печальную тему. Вернемся к тебе, Купке, малышу. Ты запомнил, что я жду вас к себе?
— С радостью придем, Болт. Ты знаешь, если бы ты… не удалился от всех друзей так стремительно…