Похищенный. Катриона (др. изд.)
Шрифт:
Джемс, казалось, с минуту соображал: но, вероятно, он не захотел более испытывать на себе шпагу Алана, потому что вдруг сиял шляпу и с видом осужденного, поочередно попрощавшись с каждым из нас, ушел.
В то же время я почувствовал, что как будто чары рушились.
— Катриона, — воскликнул я, — это я, это моя шпага! Очень сильно вы ранены?
— Я знаю, Дэви, и еще больше люблю вас. Вы сделали это, защищая моего отца, этого дурного человека. Посмотрите, — сказала она, показывая мне царапину, из которой текла кровь, — смотрите, вы сделали из меня мужчину! У меня рана, как у старого солдата.
Я обнимал ее, целовал
— А меня разве не поцелуют, меня, никогда не упускавшего такого случая? — спросил Алан и, отстранив меня, взял Катриону за плечи. — Милая моя, — сказал он, — вы настоящая дочь Альпина. Он, по слухам, был прекрасный человек и может гордиться вами. Если я когда-нибудь женюсь, то буду искать в матери моим сыновьям женщину, подобную вам. А я ношу королевское имя и говорю правду.
Он сказал это с серьезным восхищением, которое было чрезвычайно лестно для девушки и, следовательно, и для меня. Казалось, слова его снимали с нас бесчестие Джемса Мора. Через минуту Алан снова вернулся к прежней манере.
— С вашего позволения, милые мои, — сказал он, — все это очень хорошо. Но Алан Брек намного ближе к виселице, чем ему хотелось бы. И, честное слово, я думаю, что это место следует возможно скорее покинуть.
Эти слова призвали нас и благоразумию. Алан побежал наверх и возвратился с нашими дорожными сумками и чемоданом Джемса Мора. Я поднял узел Катрионы, который она бросила на лестнице. Мы уже уходили из этого опасного дома, когда Базен, крича и размахивая руками, загородил нам дорогу. Когда были обнажены шпаги, он спрятался под стол, но теперь стал храб как лев. Счет не был оплачен, стул сломан, Алан перевернул посуду на столе; Джемс Мор убежал, уверял он.
— Вот вам, — воскликнул я, — получайте! — и бросил ему несколько луидоров, считая, что теперь не время производить подсчеты.
Он схватил деньги, и мы выбежали из дому. С трех сторон на нас наступали матросы; в отдалении Джемс Мор махал шляпой, словно торопил их. А как раз за ним, точно поднявший руки человек, виднелась ветряная мельница с вертящимися крыльями.
Алан взглянул и пустился бежать. Он нес тяжелый чемодан Джемса Мора, но, я думаю, скорее лишился бы жизни, чем отдал бы свою добычу. Он мчался с такой быстротой, что я едва поспевал за ним, восхищаясь девушкой, бежавшей рядом со мной.
Как только мы появились, противная сторона отбросила осторожность, и матросы с криками стали гнаться за нами. Нам предстояло пробежать около двухсот ярдов. Матросы были неуклюжие малые и не могли сравняться с нами в беге. Я думаю, что они были вооружены, но не хотели пускать в дело пистолеты на французской территории. Едва я заметил, что мы не только сохраняем расстояние, но даже немного удаляемся, как совершенно успокоился насчет исхода дела. Но Дюнкерк был еще далеко. В это время мы взбежали на холм и увидели, что по другую сторону его маневрирует рота солдат, и я отлично понял слова Алана, когда он сразу остановился и, вытирая лоб, сказал:
— Эти французы действительно славный народ.
Заключение
Как только мы очутились в безопасности в стенах Дюнкерка, то стали держать военный совет. Мы оружием отняли дочь у отца. Всякий судья немедленно вернул бы ее ему и, по всей вероятности, засадил бы меня с Аланом в тюрьму. И хотя письмо капитана Паллизера могло бы служить нам оправданием, ни Катриона, ни я не имели особенного желания предавать его огласке. Самым благоразумным было отвезти девушку в Париж и передать ее на попечение вождю ее клана, Мак-Грегору Богальди, который охотно поможет своей родственнице и не захочет позорить Джемса.
Мы ехали довольно медленно, так как Катриона не так хорошо ездила верхом, как бегала, и с сорок пятого года едва ли когда-либо сидела в седле. Но, наконец, путешествие кончилось. Мы прибыли в Париж в воскресенье рано утром и с помощью Алана быстро отыскали Богальди. Он занимал прекрасный особняк и вел роскошный образ жизни, имея пенсию из шотландского фонда, а также личные средства. Он встретил Катриону как родственницу и казался очень вежливым и скромным, но не особенно откровенным. Мы спросили его о Джемсе Море. «Бедный Джемс!» — с улыбкой сказал он, покачав головой, и я подумал, что он знает о нем больше, чем говорит. Затем мы показали ему письмо Паллизера, при виде которого у него вытянулось лицо.
— Бедный Джемс! — снова повторил он. — Однако бывают люди похуже Джемса Мора. Он, должно быть, совершенно забылся! Это чрезвычайно нежелательное письмо. Но, джентльмены, не вижу, для чего нам предавать его гласности. Только дурная птица марает собственное гнездо, а мы все шотландцы и гайлэндеры.
С этим мы все согласились, исключая, может быть, Алана. Еще проще разрешился вопрос о свадьбе, которую Богальди взял на себя, точно Джемса Мора совсем не существовало, и вручил мне Катриону с большим изяществом и приятными французскими комплиментами. Только когда церемония была окончена и все выпили за наше здоровье, он объявил нам, что Джемс находится в Париже, что он прибыл сюда несколькими днями раньше нас и теперь болен и, может быть, умирает. По лицу моей жены я увидел, чего ей хотелось.
— Пойдем навестим его, — сказал я.
— Как вам будет угодно, — отвечала Катриона. (То были первые дни супружества.)
Он жил в том же квартале, что и его вождь, в большом угловом доме. До чердака его нас довел звук гайлэндской флейты. Оказалось, что он взял несколько флейт у Богальди, чтобы развлекаться во время болезни, и хотя и не был таким искусным флейтистом, как брат его Роб, но все-таки играл довольно хорошо. Было странно видеть, как французы толпились на лестнице, слушая и иногда смеясь. Джемс лежал в постели. При первом же взгляде на него я увидел, что он не выздоровеет. Без сомнения, странно ему было умирать в подобном месте, но спокойно писать об его конце я не могу. Богальди, разумеется, подготовил его. Джемс знал, что мы обвенчаны, поздравил нас и благословил, точно патриарх.
— Меня никогда не понимали, — сказал он. — По зрелом размышлении я прощаю вам обоим.
После этого он начал разговаривать, как обычно, и был так любезен, что сыграл нам одну или две песенки, а когда я уходил, занял у меня небольшую сумму. Во всем его поведении я не увидел ни малейшего намека на стыд, но прощать он очень любил. Казалось, ему всегда было это внове. Мне кажется, что он прощал меня при каждой нашей встрече. Когда же он через несколько дней скончался в каком-то ореоле доброты и святости, я готов был рвать на себе волосы от бешенства. Я похоронил его, но не мог придумать, что бы написать на его памятнике, пока наконец не решил лучше всего поставить только дату смерти.