Поход
Шрифт:
Поход
1
На шестьдесят пятом году жизни Иван Басаргин родил пятого сына. Это был второй его брак. Первая жена Ивана Иулиания семь лет тяжко болела, и Иван, разрываясь между домом и тайгой, ухаживал за ней до самого до последа. Когда уже не могла передвигаться – подходил к сидячей, нагибался, она клала руки ему на плечи, обнимала за шею в слабый холодный замок, и он аккуратно вставал-выпрямлялся с ней и, держа за талию, помогал перейти, чувствуя, как шатко, почти волочась, её ноги ищут-перебирают опору, и будто ею шагал. Или, обняв сзади, под локти, переступал вместе с ней – в четыре ноги. Потом уже просто носил.
Был Иван до мозга костей промысловиком, а происходил из старинного старообрядческого рода. Предки
Обычно староверки статные, крепкие, и, бывает даже, мужик как приставка к ней – выжженный, сушёный, бородёнка клочьями. Зато хозяйка широкая книзу, колоколом юбка в складках – сама основа. А Иулиания не в правило пошла – наоборот, маленькая, хрупкая, грудь измученная – дико, больно представить, как стольких рожала-выкармливала. И вот хрупкая, а от лечения располнела, лицо, лоб раздуло от лекарств… На лбу даже галочка сделалась, и над ней навалилось футбольным мячом нечто нелепое. Иван жену порой и не узнавал, даже голос изменился. Делалась иногда спокойной и странно рассудительной. Или вдруг рассмеивалась, вспоминая сказанное кем-то третьего дня. И голос делался какой-то надтреснутый и будто важный. Лежала в белой ночнушке, вытянув голую руку, иссохшую до сухой ряби, исколотую до лиловых кровоподтёков под локоть и в приверх кисти. Лежала-лежала и вдруг запоёт. Голосом прежним, высоким, девичьим. Повелось, что и дети собирались, садились рядом и пели – все три дочери.
Много есть на свете людей,Милых да хоро-оших,Только нету мамы моейНикого доро-оже.Иулиания сначала молчала, слушала, обострялась лицом, глазами блестела, шевелила губами, а потом и сама начинала подпевать. Дочери пели, как любят маму. Прямо при ней пели, в глаза её солёные погружали песню, ни себя, ни матушки не боясь и заранее побеждая время. И песня чувствовала, как встаёт наконец во весь рост её правда, и лилась, поражённая и чистая, будто пред вечностью. Бывало, и слёз не таили и старшие сыновья заскорузлые, прятали глаза, подпевали басами и не попадая, не вырезая линии, не выводя, как не выводит изгиб наличника пила с крупным зубом. Только Иван не выдерживал пронзительных этих спевок и, отойдя, долго стоял лицом к образам и громко шептал. А старшая дочь Ирина держала мамочку за кисть, холодную, исколотую до кости, и все вместе пели о маме, а мама – уже о всех матерях.
Лечиться Иульяньюшка отказывалась, словно хотела без поблажки принять испытание. Родные заставляли, уговаривали, а она если и поддавалась, то чтоб не огорчить. Вроде бы невозможное сочетала: болезнь принимала как Божью волю, но пока дышала, не сдавалась до последнего. Поражала тихой своей силой – врачи говорили, что с этой болезнью так долго не живут, а она жила, и все дивились, воодушевлялись и почти верили, что сила эта перенесёт через болезнь. А уж молились как! Когда ещё на ходу была, ездила по святым местам. Как-то я встретил их на зимнике: Филипп, старший сын, на «сурфе» с прицепом, у которого отвалилась водилина. Копался, лёжа, в снегу («Да,
Потом уж не до езды стало. Кому-то со стороны, может, и казалось – какая уже разница, день она проживёт лишний, месяц, год, всё равно, мол, один исход. И даже, мол, чем дольше, тем мучений больше – и ей, и всем. А Иван бился за каждую её секунду, не считался ни с какими затратами – лишь бы спасти. Но не спас. И ушла навек вся мелочь неурядная, пустячные обиды, которыми бесишко так срамотно застит глаза. И остался по гроб жизни образ смиренной и непобедимой женщины.
У Иулиании пролежни начались, и он мыл её, и это частое мытьё уже каким-то важнейшим делом стало. И чем больше он ухаживал за ней, чем беспощадней проламывал все разновидности мелких стыдов, тем легче, честнее и слёзней ему становилось. Когда, придя с промысла, застал её ещё худшей, сдавшей, неузнаваемой – выскочил набраться сил: рыдания задушили. Страдание было общее, непереносимое, и сыны глядели на него, беспомощно открыв глаза, и эти глаза только добавляли муки и неоглядности. Настолько было её жалко, настолько невыносимо сознавать, что она больна, а он здоров, что спасался подмогой – чем больней, тем спасительнее. Нырял в горе, и оно пёрло в уши, нос, и чем больше себя не жалел, тем сильнее Бог помогал. На охоту ходил – не сидеть же при ней, поджидать кончину: ещё хуже. Да и жить надо на что-то. Помог Господь – ушла в Рождественский пост, когда все дома были.
Иулиания стоит на послесвадебной фотографии. Платок в белый горошек треугольно ширится от макушки на плечи твёрдым щитом. На шее подколот под подбородком и на грудь ложится плитой. В платке как ромбик лицо – древнее, крестьянское, не загорелое – прожжённое, как с фотографий старинных, на которых: переселенцы, такой-то год, Приамурье. Или военнопленные… Брови домиком – выгоревшие, выжженные добела, и скулы-яблоки особенно круглы, выпуклы – снизу объёмно темны, а сверху так же белы, как и брови. Такие лица немного страдальческие, обречённые. Зато щёки при улыбке крепнут, круглятся яблочно, и улыбка под ними ярким полумясяцем. И у матери её такая же улыбка была. Так они и стояли с двумя улыбками – когда сватался: двумя полумесяцами сияющими… Мир праху твоему, Иульяньюшка. Да простит тебе Господь согрешения вольные и невольныя и дарует Царствие Небесное. И нас грешных прости, что не уберегли.
С годами Иван с возмущением начал обнаруживать и в себе неполадки, хотя и довольно обычные для возраста и образа жизни. «Да не должно быть такого! Сердце должно чётко работать… Рэз-рэз», – давал он такт сжатой в кулак рукой. Если б можно было – сам бы себя раскидал, перебрал, все подшипники смазкой забил бы – не глядя пол-лета бы выделил и в сарае на холодке бы копался. В коленки тавотницы бы поставил. «И локти прошприцевал бы, хе-хе. Всё работать должно чётко». «Должно» было его любимое слово. Замечательно, что в прежней литературе тоже звучало это «должно», точнее, «должно», и означало зависимость героя от общественных правил. Здесь же «должно» несло другой смысл – знание жизненного природного закона, трудного, сильного и строгого, как отвес. Он и женился поэтому, зная безсомненно, что нельзя человеку одиноко жить. Что ненормально такое и дико. И все хвори от этого, и особо душевные.
Ездил летом на грязи. Широкий, приземистый. Очень бородатый, почти по-звериному. Борода с полщёк. Чёрный костюм в полосочку. Руки крепкие, недлинные, рукава до полкисти. Старообрядцы только в книгах великаны – в тайге да на земле невысокий ценится, и важнее крепость и чтоб «цент тяжести» пониже. Говорили, что в лучшие годы Иван взваливал на плечо столитровый бочонок с бензином и пёр на угор. Как гуляет жидкость в ёмкости на плече, не каждый знает, но поверьте – шатает пьяно, как гиря вразнобой с шагом болтается.
Оно правда – не нужны длинная спина и долгие ноги. И в лодке стоять труднее, шестом управляться. И невод тянуть. И сено метать. И на лыжах. Если Ивану добавить ног хотя б ладони на три – то в другой бы калибр ушёл, аж страшно: богатырь с картины. Тем более и лицом силён, выразителен, до ликовости. Черты как подкаченные. Живописцы работают так. Или скульпторы, литейщики. Лоб, брови, веки верхние – всё выпуклое, тяжёлое. Так что, если б подрос в ногах, у кого-то в искусствах точно бы убыло.