Поход
Шрифт:
Наталья очень хотела быть нужной, и Ивану страшно думать было, если б она другому досталась. Если б его нужда и её избыток не совпали. Оно в молодости бывает: что надо обязательно своё, нутряное, недомятое кому-то в ноги вывалить, как пушнину – и в том и смысл. А потом окажется, что всё это избыто давно и в чулане висит, а главное: что ты сам на приёмке стоишь.
Брачили их в молельном доме у Ивана в посёлке, а спустя год родился Пётр Иванович. Носила Наталья не сказать что легко, но как-то уверенно, как заранее знакомое и пережитое. Иван же, конечно, и хотел дитё, но не подозревал, насколько всё по годам откроется… Со старшими по-другому было, моложе был, больше на работу глядел, и непережитое в Пете
Ещё в самом начале беременности, когда Иван с тайги вваливался домой, то шёл уже к имя с большой буквы, к имя двоим. И так отрагивал хозяйски, так допрашивал Наталью о том, что с ней происходит, что казалось, бабье устройство знал лучше её самой. Ночью Наталья брала заскорузлую Иванову руку и прикладывала к животу, ею щупала: «Слышишь, шебарчит? Притих. Тебя чувствует». Лежали затаив дыханье, ждали-гадали, чем забьёт: ручкой, ножкой? Какие там экспедишники со своей сейсморазведкой! Что они знают о залегании? Иван, прижавший ухо к женским недрам, был во сто раз чутче тысячи датчиков, а живот – огромней любой синеклизы.
Когда прислушивался и там ударяло, то голова оказывалась вмещать – как так? Как вообще может быть – то ещё ничего, а то вдруг из этого ничего целая жизнь, судьба, дорога. И почему, когда она зарождается, только тихая ночь стоит и туман молочно ползёт из распадка? Почему горы не сотрясаются? Реки не взламываются и не выходят из берегов? Пушки не бьют? Почему, когда ядро судьбы в полёт срывается, не сотрясаются души от отдачи?
Все думают, что старообрядцы обязательно дома рожают. Но всё от обстоятельств зависит, и Наталья рожала в роддоме. Сначала увидел сына в люльке спящего, с безмятежным пригожим лицом. Потом уже дома, когда развернули и открылось поразительно маленькое существо, ножки с микроскопическими ноготками, головушка с залысинками, с прижатыми ушками. И живые настоящие глаза…
Запомнил, как первый раз усыплял: Наталья передала умотанную в пелёнку куколку, и он аккуратно взял, чувствуя, как ходит, неустойчиво складывается тельце, нуждается в опоре головёнка на слабой шейке, как чуть не пелёнка помогает, держит внатяг. Ладони, вёрсты кишок перебравшие движкам и оленям, принявшие тонны груза, все наладки утеряли и искали нового строя. В руках лежала целая жизнь, уходила в неизвестность лента-река, Селенга, Биробчана, Аргунь, упелёнутая в туман… Но не собирающая притоки, а сама полная развилок и текущая таким единственным створом, что о выборе лишь сухие русла напоминают.
Петя рос так быстро, словно кто-то ушлый подгонял и требовал только сердцевины дела, словно каждая пора, которая запомнилась по старшим детям как выматывающий путик, теперь ужалась до двух-трёх капкашек. Время бросило Ивана. Перешло в малыша, и сам Иван будто замер, настолько не успевал приглядываться к своим минутам-годам. Раньше скупердяйски подсчитывал, пальцы загибал, с остатком носился. А теперь весь счёт на Петю перешёл, и нагляд-наблюдение за ним стали дороже своего времени. И только когда порточки попадались отношенные, как усевшие, то тогда и возвращали к обычному, трезвому отсчёту часов.
Петя был сильным, необыкновенно каким-то изворотистым. Мгновенно научился слезать задом с кровати, поглядывая через плечо, на пол. Очень смешно и сноровисто распластывался, чтобы заглянуть под кровать. Ища кошку, пролез за кроватью со стороны стены – всю длину. Бегал на четвереньках скоростно, лез везде, и Иван брал его под брюшко – так таксу какую-нибудь берут, чтобы к барсуку в нору высадить. И всё продолжал загребать ногами-руками быстро и сильно, извивался и требовал воли. Плакал, ковшом развезя ротик, обдавая жарким дыханием, сывороточным, творожным.
После разлуки ново сидел на руках у Натальи, и очень прямо стояла его головёнка на крепнущей шейке. Мать держала его, отведя спину, как ветвь, а сын так и шёл сквозным стволом от земли сквозь чересла.
Иван, если был дома, сам усыплял Петю на руках: ходил, качая, напевая, до тех пор, пока лицо Пети вдруг таинственно не обострялось. Тогда глаза темнели и расширялись, и он начинал внимательно и напряжённо смотреть на отца, а потом в несколько прикрываний и приоткрываний их смыкать. Иван кое-какое время ходил, чувствуя, как наливается Петя тяжестью, словно вздрагивания и покачивание ножкой забирали часть веса. Закрытые очи становились наконец особенно безмятежными, веки ослабляли смычку и потусторонне и белёсо проблёскивали в их проёме глазные яблоки. Петя ещё тяжелел, и Иван клал его на кровать, оставляя под ним руки, а потом начинал потихоньку выбирать их, как лёжки из-под брёвен. И Петя спал, прозрачно синея веками, крупно отягивающими глаза, и будто взрослел, тяжелел лицом.
Иногда Петя не мог заснуть, и отец, напевая, носил и носил его, и тот по обыкновению напрягался лицом, строжел даже, но вдруг тщетно и трудно замирал на мучительной границе. И глядели два огромных глаза, и Иван смотрел в них, только догадываясь, какая работа идёт там за границей тайны, пока узаконивает человек свои отношения с вечностью и просит подмоги, потому что рождаться на Земле так же страшно, как и умирать.
И Иван думал, как дожить, чтоб вместе с сыном быть в тайге и после трудового дня смотреть на ребристые предзимние горы. Он их любил за то, что уже белые, когда всё остальное, подножное – ещё серо-осеннее. И чтоб лежать у костра на берегу и вдвоём смотреть на притихшую даль. В такие минуты мало говорится. От жара углей лишние слова будто выпариваются. А дрова пепельные, плавничные и горят невидимым пламенем, только угли внутри костра густо-яркие, а по краю остывающие в пепельной кожурке. И жар на лице. И ветер. И даль. И так охота эту даль передать Пете, что вспоминался родственник с Алтая. Тот рассказывал, что ему дед «ключи передал». На реке будто ямы для зимней рыбалки, где ключи дно буровят. И ключи будто фамильные, все их держат в секрете и только по наследству передают. «Ты чо, не знал: где живцы бьют, там и рыба стоит!» Иван не понимал, как можно зимой укрыть, где рыбачишь, но история ему нравилось. А слово «живцы» особенно.
Бывало, Петя и не спал, и плакал, и Иван носил его как на стульчике на руках, поднимая так, что Петькин затылок оказывался почти на уровне глаз, и смотрел словно его глазами, прицеливался, прикладывался.
В тепло Петю замучила потничка, мама его побрила наголо, и он постепенно обрастал светлым ворсом. Заходила соседка, тоже Наталья, быстрая, худая, балагуристая, со сухо-жгучими глазами. Работала она на метеостанции. Говорила хрипловато:
– Ой, смотри чо, макушка-то сбоку! – и добавляла очень уверенно, по-докторски: – Это ты на одну сторону спать ложила!
– А у вашего где макушка? – спрашивала Наталья.
– А у нашего две макушки, мать говорит, у отца так же было. Он-то не знает – лысый давно. Но иди ко мне, иди моя…
Петя не очень хотел идти. Держался за мамину юбку и оттуда поглядывал.
Подмигивая Наталье, вмешивался Иван:
– А правда говорят: две макушки – две жены будет?
– Не знай: у меня брат третий раз женится, а макушка одна. А вот, что правша будет, если по часовой закручена – это я вам как щиноптик говорю.