Поход
Шрифт:
Иван вроде таёжный, смущающийся, дикий. Но ничего подобного – везде как рыба в воде, ещё и перешучивается с сестричками, смешит их. Врач показал тонометр давление мерять: «И сколь стоит така «лягушка»? («О, недорого!») И уже думал, куда б её приспособить, «резинову лодку» подкачать. Было наконец главное обследование. Возмутился, когда сестрички сказали: «Ну чо, деда запускаем?» Я т-те устрою деда! Сильно ничего не нашли, сказали поменьше напрягаться в работе и не нервничать. Ну а какие есть неуладки – те, мол, все по пробегу. Вот таблетки.
Нервничать поменьше он не мог. Дело было после буржуазного переворота, и другие охотники как-то очень быстро признали силу новых законов, урезавших права и значимость охотника-промысловика. А он не мирился. Ночами не спал. А суть была в том, что если раньше охотник был нужным и даже исключительным и оберегаемым героем-работником, то теперь он будто исчез с повестки
Пимен, сосед с другой речки к югу, рассказывал: «туришшыки» прут на катерах с пропеллерами, лагеря ставят в его любимых скалах. Высаживают туристов: толстые неуклюжие мужики в бархатных камуфляжах со спиннингами. Рулят делом всё какие-то бывшие главы районов, поднакопившие капиталу. Нишкни! Мы же рабочие места даём! Это чо, твоя, что ль, речка? «Моя! В том-то и дело, что моя! Что это мой дом! Я здесь с кажным камнем в обнимке!» Ага. Щас. Документ покажи. Ты чо, нерусский? Мы все тут граждане! И, слышь, где твой лесобилет на избушку?
Больше всего ложь бесила, передёргивание. Пимен с карабином стоял, над бошками стрелял. Чуть не засудили за превышение. Бог с имя… А то опять лягушами облепят… Грудя оброют… Тих, тихо… Потом Пимена ещё и прищучили в посёлке «коло рапорта»: «Ну чо, мохнорылый? Чо ты там стволом махал, бородой тряс, поди, сука, сюда. Посмотрим, поможет тебе Боженька? Так отпинаем, только вякни потом на речке… Ещё и инспекции спалим, как ты оленей без лицензии бьёшь».
Досадно и за трудовых мужичков-охотников было. Один побился, причём более с самим собой воевал-спорил и смирился. Но не потому, что слабак, а потому, что вот: «Не могу к людям как к врагам относиться…» Оно так и было: душа народа не могла смириться с тем, что власть сталкивала лбами мужиков, играла на низких страстях, марала человека и тем будто себя оправдывала, перевязывала всех кровью розни. Другой – крепчаший охотник, сосед уже Пимена – рассказывал, как на острове обосновался возитель туристов и что там всё «так это капитально. С туалетом. И там унитаз такой, я тебе скажу…» – и подвыпятил губу почти с одобрением, признанием силы. Гордыня не позволяла возмутиться – окажешься в положении терпящего, а такое несовместимо с привычкой к самостоятельному ладу, нарушает и покой, и престиж. А толчок этот белейший с бачком действительно стоял на чудном галечном острове на реке посреди гор – его хозяева куда-то сдрызнули на время. Будку своротил ветер. Унитаз сиял, и Пимен изрешетил его с карабина. Вот вся и отместка.
Новые «напастя» навалились взамен прежних, и надёжа на спокойную жизнь рухнула вовсе. Охотничьи участки и ране были под ударом: в ту пору вовсю искали нефть и напускали на тайгу сейсмиков. Те рубили профиля и по зиме, когда «проколеют болота», шли по ним вездеходами и тракторами, таща установки для прощупки земных потрохов. Целое вертолётное полчище на них работало, правда, взамен за беспокойство и населению упрощая, бывало, перемещения.
У Ивана появился аппарат давление мерить, «датчик» этот. Нелепо впёрся в таёжную избушечную жизнь. Иван сидел у стола на нарах, могучий, коротконогий, бородатый. С бессильно перетянутой рукой, со шлангом свисающим. Аппарат жужжал, набухала на руке круговая подушка. Вид выражал: вот – всё терплю ради тайги и работы. А к таблеткам никак пристреляться не мог – то уронит давление, то поднимет. То обвысит, то обнизит.
2
Был особо трудный год. Осенью, как всегда, заброска по реке. Огромная лодка с керосиновым мотором, который заводился на чистом бензине, а потом переходил на керосин. У Ивана он переходил на арктическую, с лиловым отливом соляру, словно беря пример с хозяина, который начинал день с утреннего правила – как с кристального летучего бензина. Потом шла соляра жизни.
Возможно, читательниц этот абзац и отвадит, но об Ивановой лодке нельзя не сказать отдельно. Сзади вместо обычной сидушки – кресло от японской легковухи: для спины спасительно, иначе отламывалась, когда вставал после нескольких часов дороги, будто окостеневал какой-то угольник внутри. На кресле же с «артапедецкой» спинкой отлично сидел, разгрузив поясницу. Поза была даже царственная, монументальная, вдобавок кресло возвышалось выше обычной сидушки-дощечки, где будто ютятся при моторе. На корме лодки – выносной «складчатый транец», который поднимался и опускался на системе параллелограммов из железного уголка, эдакий складной куб. Такую бы складчатость Ивановой спине! Управлялся транец огромным рычагом
После Филиппа, отдельно живущего, шёл Тимофей. Потом Степан. Потом Лавр. На что Тимоха был крепкий, но Степан, как бывает с братовьями, угадал ещё здоровей. Тот в свой черёд проходил полосу приладки, когда «мышца гулят, а тяму нуль». Еле находил слад с руками-ногами: очень те норовили «собственну линию» угнуть. То зажёвывал цепью от пилы штанину, то ногу разрубал через сапог, то резался ножом. Раз в лодке угадал на топор, который, видимо, ещё и положил как попало. Нёс мешок с мукой, наступил, а тот приподнялся острейшим лезвием – и распластал ступню.
Пошли со Стёпой настораживать хребёт. Помаявшись вечным вопросом «тащить не тащить с собой лыжи», не потащили, снег не сильно напал. Шли с насторожкой, всё больше нервничая: в той стороне горело летом и изводила неизвестность – хватил ли пожар избушку или миновал? Ближе к избушке мрачнели – язык гари всё-таки ушёл в заветную сторону, – пришли к заснеженному пепелищу. Ночевали у костра. С сушняком теперь «промблем» не было.
Проснулись потемну, подстывая. Чаю попили из отожжённого мягкого чайника. Пошли. Тёса почти не осталось, лес попадал, лесины с капканами тоже. Тесали: по угольному, чёрному, крошащемуся – до белой костяной мякоти. Ствол из чёрных кубиков. Крошка сажная летит. Потное лицо Стёпы, перемазанное чёрным – вытирал изгвазданной верхонкой. Самое убийственное, что гарь через пятьсот метров закончилась. Дошли до следующей избы. Но, видно, чем-то прогневили Господа Бога: медведь разобрал крышу, всё повыкидывал из избушки. Присыпанную снежком нашли посуду, спальник, который Степан поленился в своё время в бочку убрать, теперь – закисший и смёрзшийся с жёлтыми кедровыми иголками пласт. Избушка была очень важная – на неё особо завязывались путики. Степан ещё пуще расстроился: хозяйство «евонное» было. Утром полез на сруб и, неловко повернувшись, упал и сломал голень – нога попала на бревно. Незадолго до их прихода прошла оттепель с дождём – верхний ряд был в пупырчатом льду. Но и не во льду беда – разнервничался парень. Сплошная мышца, падал тяжело, хорошо – не головой. Лежал, стонал. Батя наложил ему шину из соболиной правилки, сделал волокушу из досок, разобрав нары. Загнул кусок железа, прибил и впрягся. Шли трое суток до «Центральна Зимовья».
У Ивана и была уже начальная грыжа, но только нацеливалась, а тут на третий день вылезла вовсе. Была как кап на берёзе. Только тот твёрдый, как кость, а это мягкая. Остановился, костерок запалил. «Батя, чо?» – «Да неладно». Раньше ныло, но как-то ровно и несильно, а тут озверела. Да ещё снегу подкинуло – бродь такая, тридцать раз пожалел, что лыжи оставил.
Присел дух перевести. Над костерком поднялся, пузо схватило. Руку под штаны сунул, кап помял, выматерился аж, прости Господи. Мнется, а назад не лезет и болит. Чайку хлебнул, вроде ничего. Впрягся в волокушу, протащил километров пяток. Слабость, пот холодный. Остановился. Распрямился, плечи разогнул и… согнулся: вырвало, голова кругом, ноги подкашиваются, капли со лба, мотор колотит – как вразнос пошёл. Присел. Подышал. Снегом рот и лицо утер. «Батя, чо?» – «Вроде отпускат». Привстал, зубами поскрипел, напружился и поволок. Терпел, пёр потихоньку, так до Центрального Божьим духом и дотащились. Вызвали санзаданье, увезли в район обоих. Из района Ивана направили с грыжей в край. Там сначала мурыжили – не та свёртываемость крови, ещё и давление полезло. В конце концов прооперировали, хорошо прошло. Наркоз местный был, но не сказать что уж совсем заморозило, бывало, и доходила резь, так что лежал потный, и медсестричка-практикантка, девчонка совсем, круглолицая и синеглазая, стояла в головах и гладила, почёсывала ему висок.
Никаких нагрузок, сказали, «два месяца минимум». Ни таскать ничего нельзя, ни пилить, ни ворочать, ни пешнёй долбить. И на «Буране»: в наледь врюхаешься – и конец. Стояло самое начало декабря. И Иван решился на один поступок.
После ухода жены он прожил семь лет. Сыны росли, матерели, вызревали каждый своим неповторимым, заковыристым строем: как бывшие саженцы ветвятся, узлятся, разрастаются, и так же разрастался между ними и отцом вольный зазор. Оно и должно так быть, а всё равно без жены как в полдома жить. Только трудом и спасался. А работа, как дом с печью железной – пока топится, жар девать некуда, а по ночам выдувает.