Похороны
Шрифт:
На сей раз рассмеялся я, а потом сказал, что Шрага, окажись он здесь, знал бы, как себя вести. Фрейман глянул на часы. Профессор задумчиво проговорил:
— Да, он был настоящим командиром.
Я кивнул:
— Это врожденный дар — быть харизматическим лидером. У тебя такого нет — несмотря на жену и на твое профессорское звание.
Аксельрод раздавил в руке сигарету и прикрыл глаза. На лице его, казалось, отчетливее проступили морщины. Внезапно он встал и подошел к стойке. Какое-то время он стоял там и шептался с хозяином. Когда он вернулся, на губах его играла хитрая усмешка.
Подошла
— Вот этот напиток мне по душе! — воскликнул я.
Аксельрод наполнил четыре стакана, взял два из них в обе руки, чокнулся сам с собой, потом с нами и возгласил:
— Лехаим! За здравие!
Он настоял, чтобы мы отпили из наших стаканов, а потом сам осушил те, что были у него в руках. Потом он закрыл глаза, снова открыл и взглянул на нас с видом человека, у которого есть для окружающих парочка сюрпризов. После этого он громко позвал официантку. Та подошла, цокая каблучками и выставляя напоказ свою пышную грудь. Аксельрод схватил девушку за руку ниже короткого рукава и опять посмотрел на нас. Лицо его раскраснелось, на подбородке выступили капли пота. Профессор притянул официантку к себе, что-то прошептал ей на ухо, а затем шлепнул ее по заду. Потом он еще раз наполнил наши стаканы и выкрикнул:
— Шраге — многая лета!
Фрейман вскочил. Лицо его тоже разрумянилось, кулаками он опирался о стол. Фрейман уже собрался было сказать что-то резкое, но тут я решил, что пора вмешаться. Потянув Фреймана за рукав, я сказал, что раз сам Профессор Аксельрод пьет за здоровье Шраги, значит, все в порядке. Закончил я возгласом:
— Король мертв. Да здравствует король!
Профессор закивал головой, поднес к своему глазу стакан и взглянул на меня сквозь него. Глаз его через стекло казался мутным.
Подошла официантка, поставила на стол тарелку с пикулями, после чего склонилась к профессору, коснувшись его лба грудью, и прошептала, что у них здесь есть все, что нужно настоящему мужчине.
— Коли так, принесите нам американских сигарет, — сказал я.
Официантка посмотрела на меня. У нее был вздернутый носик, лоб был обернут осветленными перекисью косами наподобие повязки, бледно-розовые губы сложились в зазывную улыбочку.
— Шрага умел пить, — печально молвил профессор.
Что правда, то правда. После успешных вылазок он обычно выпивал с нами. «Пошли в кафе, — говорил он, — поедим блинчики с молоком». Из кармана его, как правило, уже выглядывала бутылка, отнюдь не молочная.
— Что ты сказал? — почему-то спросил профессор, провожавший глазами удалявшуюся официантку. — Эх, до чего же крепкий у нее тыл!
И он расхохотался.
— Прохвес-сор эттт-тики! — презрительно процедил Фрейман.
— Мальчишки! — погрозил мне пальцем Аксельрод. — Вам всегда подавай самое лучшее. Пенки любите снимать — и на солнце, и в темных подвалах.
— Тем, кто занимается этикой, полагается снятое молоко, — сказал я.
— Вот Шрага умел жить, — задумчиво проговорил профессор и снова поднял стакан.
— А ты — чего тебе не хватает?! — взорвался Фрейман. — Вставайте, пошли отсюда!
— Я потратил свою жизнь на книги, — негромким голосом констатировал профессор и замолк, а потом вдруг заорал: — Так где же эти чертовы сигареты?!
— Спроси у официантки, — презрительно фыркнул Фрейман.
— У официантки... — эхом отозвался профессор. — У меня не бывает проблем с девушками-студентками — легко приходят, легко уходят. — Он прищелкнул пальцами. — А ты мне тут пеняешь...
Официантка положила перед ним пачку сигарет и кокетливо улыбнулась. Профессор дрожащей рукой вскрыл упаковку. Девица зажгла ему сигарету, потом убрала зажигалку в карман фартука и опять улыбнулась.
Фрейман плюнул на пол и растер плевок подошвой. Я вспомнил, что у него есть такая милая привычка — Аксельроду так и не удалось привить ему хорошие манеры.
— Если чего-нибудь захотите, я к вашим услугам, — сказала официантка и отошла.
— Шраге — многая лета! — выкрикнул я и отхлебнул из своего стакана.
Мои конечности наливались тяжестью, и мне захотелось освободиться от бремени, хотя бы душевного.
— Знаю я тебя, Аксельрод, хорошо знаю, — заявил я. — То, что ты профессор этики, — лишь маска, своего рода умственное развлечение. Но я знаю, о чем ты думаешь!
— Еще бы! — отозвался профессор вибрирующим голосом. — Девушки-студентки легко приходят, легко уходят.
Он еще раз прищелкнул пальцами и пьяно улыбнулся.
— Да, приходят и уходят. — Я схватил его за плечо. — Скажи, о Профессор Аксельрод, поведай нам, о чем ты думаешь, когда они приходят, чтобы обсудить свои семинарские задания.
Он медленно поднял голову и уставился куда-то в пустоту.
— Я человек науки! — объявил он.
— Какой, какой науки? — не отставал я. — Может быть, гинекологии?
— История праведника, — заговорил он медленно, — рассказанная раввину... — Он обхватил ладонями свой стакан, посмотрел на нас, как будто он и был тем самым праведником, и продолжил: — Я любил женщину, а она была замужем за другим. Я любил ее больше жизни, она тоже души во мне не чаяла. Мы с ней обнимались, целовались, я прижимал ее к себе, но мы с ней так и не переспали. Все эти объятия, поцелуи — все это для меня ничего не значило, как будто двое мужчин или две женщины дружески обнимаются и целуются при встрече. Не то чтобы меня мучило неодолимое желание, скорее я хотел, чтобы оно меня переполняло, и сердце мое пылало, как костер, жаждало близости. Это продолжалось дни, годы... Желаемое могло произойти — мы ведь жили в одном доме, муж ее уезжал в дальние страны, никто бы не мог нам помешать. Но я пребывал в Страхе Божьем и воздерживался от близости, хотя и страстно желал ее. Так я терпел несколько лет — чтобы получить рано или поздно награду Божью.
Он умолк. Красные глаза его смотрели на меня злобно.
— Ты преодолел препятствие, выдержал испытание, — сказал я.
— Что ты знаешь о препятствиях, испытаниях, выдержке и борьбе с силами зла? — ударил он кулаком по кулаку, глядя при этом куда-то вниз.
Я знал о его испытаниях. Пока он сидел в книгохранилище, расправляя пожелтевшие страницы манускриптов, я многое о нем узнал. Лупа, с помощью которой он разглядывал узоры букв, демонстрировала мне его огромный глаз. В нем и отражалась внутренняя борьба профессора. О своей же я никому не рассказывал.