Похождения нелегала
Шрифт:
Когда я начинал допытываться, не болит ли у нее душа за родную матушку, Керстин меня совершенно не понимала.
— Да пошел ты, у нее там клёво! Не шарага какая-нибудь, очень дорогой дом престарелых. Папа, когда жив был, прилично загребал, бабки на счету есть, всё оплачивается регулярно. У мамы там полно корешей, сервис, блин, офигенный.
Впрочем, надо отдать ей должное, свою эмоциональную недостаточность Керстин смутно сознавала.
— Вот вы, русские, сердцем живете, — говорит как-то раз, подбривая перед
С ума сойти можно. Мать мою так.
90
Про свои приключения я ей ничего не рассказывал. Выстроил более или менее гладкую версию: зарплату не платят, в награду за долготерпение послали сюда на годичную стажировку, но это чистая формальность, поскольку ни к какому конкретному вузу я не прикреплен.
Этого ей было более чем достаточно.
О дисминуизации с нею — ни слова.
Тем более о контактной. Дудки.
Как в старой песне поется: "Не доверяли мы ему своих секретов важных..“.
Правда, месяца через три Керстин стала тяготиться неопределенностью моего положения.
Не в смысле оформления наших отношений (эту тему мы с ней вообще не обсуждали), а в смысле анмельдунга.
— Анатолий, ты прописан в Берлине, а живешь здесь. В Германии так делать нельзя. Я понимаю, что ты вольная птица, но всё равно надо сходить в ратхауз прописаться. Это нарушение закона об иностранцах. Я никому не говорю, что ты живешь у меня, ни маме, ни брату. Это наше личное дело. Но власти должны знать, где ты проживаешь. А вдруг тебя надо будет вызвать в какую-нибудь инстанцию?
— Да никаким инстанциям до меня дела нет.
— Это сейчас. А ты прикинь: переходишь улицу на красный свет — и тебя прижопили. Куда посылать счет?
Чтобы отбояриться, я выдал себя за принципиального диссидента, противника паспортного режима как такового, и Керстин отступилась.
Диссидентство — это графа, признанная на государственном уровне. Почти официальный статус пребывания.
Представляю себе, как переполошилась бы рыжая матерщинница, узнав, что у меня не только визы, но и паспорта настоящего нет.
Стала бы подбивать меня на явку с повинной: "Знаешь, какое у Германии пенитенциарное право? Самое гуманное в мире. Пальчики оближешь".
Первое время я опасался, что она попросит меня предъявить документы. Но потом понял, что поступить так ей не позволяет воспитание.
Не деликатность, нет, только глубокое убеждение, что на это у нее нет права: она же не официальная инстанция.
А вот донести на меня за проживание без прописки Керстин имела право.
Более того, была обязана это сделать (не как работник пенитенциарной системы, а как законопослушная гражданка) — и страдала оттого, что до сих пор этого не сделала.
91
Что Керстин, помимо работы, ценила — так это личную свободу, свою собственную и мою.
Уважение к моей личной свободе простиралось у нее так далеко, что подружка моя ни разу не спросила, есть ли у меня хотя бы пять марок на сигареты.
Питался я исключительно йогуртами и тортиками, запивая их минеральной водой: запасы этих продуктов Керстин регулярно пополняла.
Правда, всякий раз, заглядывая в опустевший холодильник, искренне удивлялась:
— Вот блин, опять всё кончилось.
Иногда, словно спохватившись, приносила мне с работы завернутый в фольгу кебаб.
— Анатолий, это очень вкусно. Я уже схавала такой же по дороге.
Ем остывшую лепешку со строганой бараниной, давлюсь, сыплю крошками, а Керстин сидит напротив и смотрит на меня с умилением, как мамаша на известной русской картине "Свидание". Или даже точнее: как Мадонна Литта на своего малыша.
Так она меня кормила.
Добрая, веселая, ласковая, но скупая до посинения.
Машину не покупала — вроде бы из экологических соображений, а на самом деле боясь расходов на бензин ("Полторы марки за литр, офигенеть можно!).
Это при шести тысячах месячного заработка (включая переводческие гонорары: за письма арестантов, которые мы с нею вместе переводили, заказчик платил очень даже неплохо).
В свою тюрягу Керстин ездила на задрипанном велосипеде с сиротским рюкзачком за спиной.
Телевизора не держала вроде бы из врожденного чувства независимости: чтоб не превращаться в марионетку рекламы. Хотя у арестантов смотрела телевизор с удовольствием — и сама же об этом рассказывала.
А мне, чтобы посмотреть программу новостей, приходилось ездить на вокзал.
Газетами в доме Керстин даже не пахло — тоже из экономии: чего макулатуру разводить?
Выбрасываю тюбик из-под зубной пасты, выжатый до конца, а подружка моя ужасается: как можно? Его надо взрезать ножничками, хватит еще на неделю.
Ополаскиваю чашечки после мороженого — она прибегает на кухню вся в тревоге:
— Анатолий, ты много расходуешь воды!
Я понимал, что Керстин не виновата. Ей с детства вбивали в голову, что бережливость — это высшая добродетель.
К Рождеству я подарил подруге фаянсовую хрюшку-копилку, на боку которой по моему заказу было написано:
"Прима шпарен унд штербен".
В смысле "Славно — жить экономя и помереть".
Приемщица в мастерской три раза меня переспросила, а потом потребовала, чтобы я написал это на бумажке собственной рукой.
Не потому, что ей не понравился мой немецкий язык: нет, она желала иметь документальное подтверждение, что я хочу именно эту гравировку, а не какую-нибудь другую.
И Керстин мою шутку тоже не поняла.
Посмотрела на надпись безмятежными голубыми глазами, поцеловала меня — и заговорила о другом.