Поиск-88: Приключения. Фантастика
Шрифт:
— Может, взять маленькую? — Юрий Иванович раздумчиво посмотрел в пыльное окно и, поразмышляв, вздохнул. — Не... Не стоит. Загребут опять, и поедешь ты, Юрий Иванович, как тунеядец, на стройки народного хозяйства, а не к морю.
У него давно, еще когда жил с последней женой, появилась привычка разговаривать с самим собой. Закрепилась эта привычка уже здесь. Проснувшись до зари, он часами слушал, как хозяйка — застенчивая, глухая старушка — беседовала с таким же престарелым котом: «Ишь, барин какой, макароны он, гляди-ко, не хочет. Мяса ему подавай. А мышей ловить — тебя и нетути. Вот ловил бы, тут и мясо. Ох ты, озорной мальчишка...» Иногда жирный ленивый кот забредал, пошатываясь, в комнату жильца, равнодушно смотрел на человека желтыми стеклянными глазами. Юрий Иванович подхватывал его, тяжело и апатично свисающего на руках, клал на колени. «Ну что, Илья Ильич, не хочешь ловить мышей? Или уже не можешь? Я тоже что-то, брат, давно не ловлю... Ух ты, Обломов, ух ты, озорной
Но с неделю назад кот исчез — закончился, видно, его земной путь. Хозяйка убивалась, всхлипывала по утрам в коридоре, и Юрий Иванович, к своему удивлению, обнаружил, что тоже огорчен, подавлен: полезли в голову дурацкие мысли о том, что все проходит, все прошло. Но он прикрикнул на себя: «Чего рассиропился? Делом занимайся!» — и сел к столу. Писать большой, главный роман. И опять почему-то не писалось. И опять Юрий Иванович, твердо решив, что завтра-то уж обязательно начнет, а пока нужно обдумать завязку, композицию, плелся к магазину, где его уж знали, покупал с каким-нибудь мужиком «Кара-еры» или «Агдам», а если повезет, то и «Лучистое», выпивал свою порцию и, уже повеселевший, ехал в центр, в кафе Дома работников искусств или в забегаловку «Дружба». Там его, в кожаном, белом на складках пиджаке, в вылинявших джинсах, в темных очках, тоже уже знали, и Юрий Иванович, подсев к кому-нибудь из знакомых, полузнакомых и вовсе незнакомых, витийствовал, болтал о Фолкнере, Маркесе, «мовизме» Катаева, делился своими грандиозными замыслами, рассуждал, презрительно оттопырив мизинец, о «деревенщиках», которых пренебрежительно называл «кантри», туманно обещал закончить вскоре своего «Бескрылого Икара», тогда, дескать, увидите, что такое настоящая проза.
Над ним посмеивались, но поддакивали, покачивали понимающе головами, потому что зверел Юрий Иванович мгновенно и, хотя обрюзг, был массивен, кулаки имел внушительные. Когда в темноте собутыльники разбредались по домам, Юрий Иванович ехал к себе и, забившись в свою каморку, торопливо записывал, угрожающе бормоча, гримасничая, пришедшие в голову великие мысли — крупицы, крохи, фрагменты будущей гениальной книги. Днем он их не читал: боялся, что накатит вдохновение и придется, не отрываясь, писать нечто из середины романа, когда нет еще начала. А так не годится, непорядок это. Юрий Иванович сдвигал исписанную бумагу, брал чистый лист и минут двадцать — тридцать вымучивал план повествования, каждый раз новый, намечал героев, разрабатывал сюжетные ходы. И, довольный собой, отправлялся из дому, уверенный, что с завтрашнего дня засядет за работу.
Дни приходили и уходили; растаяли деньги, вырученные за продажу имущества, которое досталось Юрию Ивановичу после развода; неудержимо исчезали книги, любовно и долго собираемые в прежние, лучшие, времена; ворохи бумаг с набросками, медленно увеличиваясь, разрастаясь, все так же сиротливо топорщились на столе, на подоконнике, на полу и уже начали желтеть.
Но вот, когда похмелье не особенно мучило, а за окном пробуждалось такое чистенькое, такое ясное утро, что хотелось, если уж не писать стихи, то хотя бы читать их, Юрий Иванович решительно сел за работу. Самодовольно улыбаясь, он принялся разбирать свои каракули, но улыбка постепенно гасла, истаивала, превращаясь сначала в удивленный, потом в возмущенный оскал. Прочитав записи, Юрий Иванович, цепенея от стыда, ошалело уставился в угол — все, что он считал мудрыми мыслями, стенограммами озарения, был бред: манерный, трескучий, глупый и безграмотный. Отупело сидел Юрий Иванович, чувствуя, как весь, до последней клеточки парализованного страхом тела, наполняется, точно промокашка чернилами, ужасом. Он не видел ни грязной комнаты, ни замызганного стола; перед глазами беззвучно и не спеша, будто в замедленной проекции, рассыпались, распадались, расползались светлые сияющие плоскости, ажурные конструкции, радужные переплетения немыслимо ярких, многоцветных узоров, стекали, оплывая, искрящиеся замысловатые фигуры, открывая нечто черное, страшное. И это черное шевелилось, росло, приближалось, окружая со всех сторон.
И вот уже повсюду — и слева, и справа, и сзади, а главное, впереди — мрак, сплошной, плотный, непроглядный мрак. Рухнуло все, ради чего жил, ради чего, ухмыляясь, сносил и насмешки, и издевки, и оскорбления; ради чего, не задумываясь, менял работы, друзей, жен, знакомых; ради чего остался одиноким, прослыв вздорным, капризным, эгоистичным, тщеславным, глупым, самоуверенным и еще черт знает каким. То, что он лелеял в себе, берег для звездного часа, то, что заставляло снисходительно и иронично посматривать на прочих людей, считать их обывателями, потребителями, бездуховными млекопитающими, то, что он считал единственно безусловным в себе, имманентным — талант, и даже гениальность, — оказалось ерундой и чушью собачьей.
«Не может быть! Не может этого быть!!» Юрий Иванович рывком подтащил к себе
Полдня, с желчной ухмылкой, перечитывал Юрий Иванович свою халтуру, потом стало вовсе уж невмоготу. Он тихонько поднялся и, поглядывая испуганно на кучу бумаги, завалившей стол, пол, прошел на цыпочках к кровати, осторожно присел на край ее. «Полная бездарность. Воинствующая, самовлюбленная, напыщенная бездарность», — сказал шепотом Юрий Иванович. И ему стало жутко.
В этот день Юрий Иванович напился до безобразия. Проснулся в вытрезвителе. Угрюмо выслушал торжествующего начальника, его уничижительно-радостное: «Так-так, Бодров. Все еще не работаешь? Роман пишешь? Носом на асфальте? Мы тебя научим настоящим делом, а не глупостями заниматься. Для начала — штраф десять рублей, а если к концу недели не принесешь справку о трудоустройстве, будем оформлять по двести девятой как тунеядца. Плюс шестьдесят вторая — принудлечение». Майор поднял окаменевшее в неприязни лицо, посмотрел безжалостно, чтобы окриком оборвать Бодрова, когда тот, как уже бывало, начнет возмущаться, объяснять что-то о сложности творческого процесса, но наткнулся на пустой, равнодушный взгляд Юрия Ивановича и удивился.
Домой Юрий Иванович вернулся решительный. Устраиваться на работу он не собирался. Идти куда-нибудь вахтером, дворником, сторожем? Для чего? Чтобы жить в этой конуре, жрать, спать, пить, а потом — годом раньше, годом позже — околеть, скорчившись на этих серых и драных простынях, под этим серым и драным одеялом? Он уже решил, еще утром, когда лежал на койке в вытрезвителе, решил, твердо решил: Черное море, солнце, пляж, забитый шоколадными, бронзовыми, пахнущими летом и загаром, отдыхающими, ласковые теплые волны и... несчастный случай — неизвестный утопленник.
Совсем не веря в чудо, но все же с робкой, хиленькой надеждой, Юрий Иванович перелистал тонкие ведомственные журналы, в которых были опубликованы его «сатирические» новеллы — о сантехнике, об официанте, о таксисте. Детектив, примитивный и жуткий, как сплетня кумушки. Просмотрел рассказы, напечатанные в газете по милости бывшего тестя, — НОТ, наставничество, АСУ, бригадный подряд, газопровод. Решимость Юрия Ивановича уехать к морю и там... крепла с каждой прочитанной строкой. Чуда не произошло. Встретились, особенно в ранних работах, с полдюжины неплохих описаний, словно светлячки в ночи, и погасли в потоке безликих, неживых слов. И пришла успокоенность. Потому что еще вчера, садясь к столу за честный, как мыслилось, мудрый роман, Юрий Иванович, притворяясь бодрым и радостным, почувствовал беспокойство, схожее с тоской, — надо будет днями и ночами писать, а к чему, зачем? Тогда Юрий Иванович отогнал эту мысль, но сейчас она всплыла снова, прямая и бесхитростная, как штык: а зачем все это?
Даже если бы обнаружился, пусть не талант, а маломальские способности, Юрий Иванович понял, что написать ничего не сможет: не было желания, не хотелось высиживать — какой уж там роман! — повестушку, которая затеряется среди сотен других и которая ничего ни в жизни вообще, ни в его, Юрия Ивановича, жизни не изменит. Давно уж забылись давние, детские мечты о школьных хрестоматиях с отрывками из книг Ю. И. Бодрова, о портретах в учебниках и более поздние — об интервью и статьях о своем творчестве, о заседаниях, совещаниях, на которых председательствует товарищ Бодров, о днях литературы и делегациях за рубеж, руководителем которых имеет честь быть лауреат писатель Бодров Ю. И., о каких-то личных кабинетах с полированными деревянными панелями, о квартире с камином, о личной «Волге»... Все забылось, почти забылось, осталось лишь одно — вера в свою одаренность, а значит, и то, что рано или поздно будет написана хорошая, крепкая, искренняя книга. Юрий Иванович холил, лелеял эту уверенность в своем будущем триумфе, любил мечтать о нем, потому что больше ему любить в себе было нечего, и, погасни этот тускленький огонек надежды, нечем и незачем будет жить. И огонек погас.