Пока тебя не было
Шрифт:
И Гретта обняла ее, сказав, что она умница. Странным она была ребенком, вечно что-то такое выдавала.
Как хорошо было в те годы летом, лучше и не бывает, думает Гретта, откусывая от второго куска хлеба с маслом. Моника и Майкл Фрэнсис гонялись допоздна, а когда родилась Ифа, стало с кем посидеть на кухне, с малышкой в кроватке, пока не нужно было идти звать остальных пить чай.
Нет, большего она сделать не могла. И все-таки Майкл Фрэнсис дал детям самые английские имена из всех. Даже второе имя не ирландское, спросила она. Она не разрешала себе думать, какими язычниками они растут. Когда в разговоре с невесткой она упомянула, что знает хорошую школу ирландских танцев к Кемдене, недалеко от них, та рассмеялась. Прямо ей в лицо. И сказала – как там? – это те, где руками шевелить нельзя?
Про Ифу, конечно, чем меньше говоришь, тем лучше. Она уехала в Америку. Не звонит. Не пишет. Живет, поди, с кем-нибудь, подозревала Гретта. Никто
Последней весточкой от Ифы была открытка на Рождество. Открытка. С Эмпайр-стейт-билдинг. «Да ради всего святого, – выкрикнула Гретта, когда Роберт протянул ей фотографию, – она что, даже рождественскую открытку теперь послать не может? Можно подумать, – кричала она, – я ее растила не как следует!» Она три недели только и делала, что шила для малышки платье на конфирмацию [3] , и та была в нем точно ангел. Кто мог подумать, глядя, как она стоит на ступенях церкви в белом платье и белых кружевных гольфиках, в развевающейся на ветру вуали, что девочка вырастет такой неблагодарной, такой эгоистичной, что пришлет матери на день рождения младенца Христа фотографию здания?
3
В латинском обряде католической церкви другое название таинства миропомазания, в ряде протестантских церквей – обряд сознательного исповедания веры.
Гретта фыркает, погружая нож в красный рот баночки с джемом. Ифа не стоит того, чтобы о ней думать. Паршивая овца, как сказала ее сестра, и Гретта слетела с катушек, велела ей придержать поганый язык, но, нужно признать, Брайди была права.
Она крестится и быстро произносит про себя молитву за младшую дочь под вечно следящим оком Богородицы, взирающей с кухонной стены. Отрезает еще кусок хлеба, глядя, как расходится в воздухе пар. Она не станет сейчас думать об Ифе. Полно всего хорошего, на чем стоит вместо этого сосредоточиться. Сегодня может позвонить Моника – Гретта сказала, что будет возле телефона с шести. Майкл Фрэнсис обещал привезти на выходные детей. Она не станет думать об Ифе, не станет смотреть на ее фотографию в платье для конфирмации, стоящую на каминной полке, нет, не станет.
Вернув хлеб на решетку, чтобы проветрился до прихода Роберта, Гретта съедает ложку джема, просто чтобы поддержать силы, потом еще одну. Смотрит на часы. Четверть восьмого. Роберт уже должен был бы вернуться. Может, встретился с кем-то и заболтался. Она хочет спросить, отвезет ли он ее сегодня на рынок, днем, когда схлынет толпа, направляющаяся на футбольный стадион? Ей кое-что нужно: немножко муки, и яйца не помешают. Куда можно пойти, чтобы скрыться от жары? Может, выпить чаю в том заведении, где вкусные сконы [4] . Можно пройтись по улице под руку, подышать. Поговорить с кем-то. Очень важно, чтобы Роберт все время был занят: с тех пор, как вышел на пенсию, он стал погружаться в себя, скучать, если слишком долго сидел дома. Ей нравится придумывать поводы, чтобы выйти куда-нибудь вместе.
4
Небольшого размера британский хлеб быстрого приготовления, традиционно приготовляемый в Шотландии и на юго-западе Англии. Он обычно делается из пшеницы, ячменя или овсянки, с пекарским порошком как пищевым разрыхлителем.
Гретта идет через гостиную в прихожую, открывает входную дверь и выбирается на дорожку, огибая ржавеющий скелет велосипеда, на котором ездит Роберт. Смотрит налево, потом направо. Видит, как соседская кошка выгибает спину, потом идет вдоль стены мелкими шажками к кусту сирени, о который начинает точить когти. Дорога пуста. Никого. Гретта видит красную машину, застывшую на развороте дальше по улице. Над головой причитает и стонет сорока, двигаясь в небе боком, с висящим вниз крылом. Вдали карабкается на холм автобус, ребенок мчится на самокате по тротуару, где-то включили радио. Гретта упирается руками в поясницу. Зовет мужа по имени, раз, другой. Окружающая сад стена отбрасывает звук обратно к ней.
Стоук-Ньюингтон, Лондон
Майкл пошел пешком от станции «Финсбери-Парк». Безумное решение, в такую-то жару, даже в это время. Но дороги, когда он поднялся из-под земли, оказались забиты, автобусы сидели на мели в пробках, неподвижные колеса вдавливались в размягчившийся асфальт, поэтому он побрел по тротуару, между домами, которые, казалось, излучали жар самими кирпичами, превращая улицы в изнывающие от зноя ложбины, по которым ему предстояло тащиться.
Задыхаясь и обливаясь потом, он останавливается передохнуть в тени деревьев, растущих по обочине Клиссолд-Парка. Он снимает галстук, высвобождает рубашку из брюк и оценивает ущерб, нанесенный бесконечной жарой: парк больше не похож на колышущееся зеленое легкое, которое ему всегда так нравилось. Он ходил сюда с детства, мать собирала все для пикника: вареные вкрутую яйца, синеватые под хрупкой скорлупой, воду, отдававшую пластиковой бутылкой, по клинышку кекса на каждого; им всем выдавали по сумке, нести от автобуса, даже Ифе. «Никто не сачкует», – громко говорила мать, пока они стояли возле двери, ждали, когда та откроется, и весь автобус на них оборачивался. Он помнит, как катил Ифу в полосатой коляске по дорожке, держась за ручки, старался ее убаюкать; помнит, как мать пыталась уговорить Монику залезть в бассейн-лягушатник. Он помнит парк пространством, составленным из разных оттенков зеленого: густой изумрудный перелив травы, дробящаяся ярь-медянка лягушатника, лимонно-зеленый свет сквозь кроны деревьев. Но сейчас вместо травы – опаленная охра, сквозь которую виднеется голая земля, а деревья выставили в неподвижный воздух обмякшие листья, словно желая его пристыдить.
Майкл делает вдох и, понимая, что сухой воздух обжигает ноздри, смотрит на часы. Начало шестого. Ему нужно домой.
Сегодня последний день четверти, начинаются длинные летние каникулы. Он дожил до конца еще одного учебного года. Больше никаких оценок, никаких уроков, никаких подъемов и уходов по утрам целых шесть недель. Облегчение, которое он испытывает, так огромно, что проявляется физически, в виде ощущения легкости, почти невесомости в затылке; он чувствует, что ноги его подведут, если идти слишком быстро, таким свободным от бремени и пут он себя чувствует.
Он выбирает самый прямой путь, прямо по выжженной траве, по открытому месту, где нет тени, где свет ровный и безжалостный, мимо закрытого кафе, где так хотелось поесть, когда он был маленьким, но так и не довелось ни разу. Грабеж средь бела дня, говорила его мать, разворачивая не пропускавшие жир саваны на бутербродах.
Под волосами и вдоль позвоночника у него проступает пот, ноги двигаются рывками, и он задумывается не в первый раз, как выглядит со стороны, кем его считают окружающие. Отцом, возвращающимся с работы домой, где ждут семья и ужин. Или распаренным потным мужчиной, который опаздывает, у которого в портфеле слишком много книг и бумаг. Человеком не первой молодости, со слегка редеющими на темени волосами, человеком в ботинках, на которых нужно поменять подошву, и носках, которые нужно заштопать. Мужчиной, измученным жарой, потому что как одеваться на работу в такую погоду, как носить рубашку, галстук, бог ты мой, длинные брюки и как сосредоточиться, когда жительницы города гуляют по тротуарам и сидят в конторах в самых коротеньких шортиках, скрестив против него голые загорелые ноги, ходят в топиках на тоненьких лямочках, открывая плечи, и от невыносимо жаркого воздуха их груди отделяет лишь тончайшая ткань? Мужчиной, спешащим домой к жене, которая давно не смотрит ему в глаза, не ждет его прикосновения, к жене, чье холодное безразличие вызывает в нем такую медленно горящую, тихую панику, что он не может уснуть в собственной постели, не может спокойно сидеть в собственном доме.
Показалась окраина парка. Он почти пришел. Еще один участок газона, залитый солнцем, потом дорога, потом поворот за угол, и вот его улица. Он уже различает соседские крыши и, если встанет на цыпочки, увидит шифер на своем доме, трубу, световой фонарь, под которым, он уверен, сидит сейчас жена.
Он стряхивает каплю с верхней губы и перекладывает портфель в другую руку. В конце улицы возле колонки стоит очередь. Несколько соседей, женщина с другого конца квартала, еще какие-то люди, которых он не знает, кучками стоят на тротуаре и на проезжей части, пустые баки у ног. Кто-то болтает со знакомыми, пара человек машет ему или кивает, когда он проходит мимо. Мелькает мысль, что он должен бы предложить даме помощь; надо бы остановиться, набрать бак, отнести его ей домой. Так будет правильно. Она ровесница его матери, может, и старше. Надо бы остановиться и помочь. Как иначе она справится? Но ноги, не мешкая, двигаются дальше. Нужно домой, он больше не может задерживаться.
Майкл отпирает калитку и распахивает ее, кажется, что он несколько недель не был дома, он чувствует, как при мысли о том, что отсюда не нужно будет уходить шесть недель, по его телу волной проходит радость. Он любит это место, этот дом. Ему нравятся вымощенная черно-белыми плитками дорожка, входная дверь, выкрашенная в оранжевый, с молоточком в виде морды льва и вставками из синего стекла. Он вытянулся бы до небес, если бы мог, чтобы обнять эти серо-красные кирпичи. То, что он купил дом на свои – или отчасти на свои, а еще на ипотечные, – не перестает его поражать. Это и то, что сейчас дом населен тремя людьми, которые ему дороже всего на свете.