Пока тебя не было
Шрифт:
Он отпирает дверь, шагает на коврик, швыряет сумку на пол и кричит:
– Привет! Я дома!
На мгновение – он именно тот, кем хочет быть: мужчина, вернувшийся с работы, который стоит на пороге и готов поздороваться с семьей. И нет разницы, нет расхождения между тем, каким может увидеть его мир, и тем, кто, как он знает в душе, он есть на самом деле.
– Привет? – еще раз вопрошает он.
Дом не отзывается. Майкл захлопывает за собой дверь и пробирается через обломки кораблекрушения на полу прихожей: кубики, кукольная одежда и пластмассовые чашки.
В гостиной он видит сына, тот валяется на диване, положив одну ногу на журнальный столик. Он в одних трусах, глаза прикованы к экрану телевизора, на котором широко улыбающееся прямоугольное синее существо расхаживает по желтой местности.
– Привет, Хьюи, – говорит Майкл. – Как прошел последний день учебы?
– Нормально, – отвечает Хьюи, не вынимая большой палец изо рта.
Другой рукой он крутит прядь
– Где Вита? – спрашивает Майкл.
Хьюи вытаскивает палец изо рта достаточно надолго, чтобы произнести:
– В лягушатнике.
Прежде чем задать следующий вопрос, приходится облизнуть губы.
– А мама где?
На этот раз Хьюи отрывает взгляд от экрана и смотрит на отца.
– На чердаке, – отвечает он.
Очень разборчиво, очень четко.
Отец и сын пару мгновений смотрят друг на друга. Интересно, Хьюи догадывается, что этого Майкл Фрэнсис и страшился с тех пор, как вышел с работы, с тех пор, как протолкался в битком набитый, плавящийся от жары вагон метро, с тех пор, как проделал путь по горящему городу? Хьюи знает, что он вопреки всему надеялся, что может вернуться и застать жену на кухне и она будет кормить детей чем-нибудь ароматным и питательным, а они, чисто одетые, будут сидеть за столом? Насколько Хьюи понимает, что происходит в последнее время?
– На чердаке? – повторяет Майкл.
– На чердаке, – подтверждает Хьюи. – Она сказала, ей много всего нужно сделать и что ее нельзя отвлекать, если только речь не о жизни и смерти.
– Понял.
Он идет на кухню. В духовке пусто, стол загроможден всякой всячиной: баночка чего-то, похожего на обрывки газеты в засохшем клее, несколько кисточек, которые, кажется, прилипли к столу, ополовиненная упаковка печенья, вскрытая рывком и разодранная, ножка куклы, тряпка, пропитанная, скорее всего, кофе. Мойка завалена тарелками, чашками, детскими кружками, из нее торчит еще одна кукольная ножка. Сквозь открытую заднюю дверь он видит, что дочь сидит в пустом надувном бассейне, в одном кулачке у нее лейка, в другом кукла без ног.
Он может сделать одно из двух. Выйти, взять Виту на руки, спросить про школу, заманить внутрь, может, поесть с ней чего-то из морозилки. Если, конечно, в морозилке что-то есть. Или можно подняться на чердак и найти жену.
Он колеблется минуту, глядя на дочь. Тянется за печеньем, пихает одну штучку в рот, потом второе, потом третье и только потом понимает, что ему не нравится их песочная сладость. Быстро глотает, обдирая горло. Потом разворачивается и поднимается по лестнице.
На площадке путь преграждает алюминиевая откидная лестница, ведущая на чердак. Он сам ее поставил, когда они только сюда переехали, после того, как родился Хьюи. Он не то чтобы мастер на все руки, но купил лестницу, потому что в детстве всегда хотел, чтобы у него была комната для игр на чердаке. Место под стропилами, куда можно сбежать, темное, пахнущее мышами и некрашеным деревом; он представляет, какой далекой и безобидной кажется оттуда какофония его семейства; он мог бы поднять за собой лестницу, закрыв вход. Он хотел, чтобы так было у его сына, чтобы было убежище. Он не ожидал, что чердак захватит, – потому что именно так он теперь это воспринимает, как военное действие, как реквизирование, – не кто иной, как его жена. Нет, чердак теперь совсем не такой, как он себе воображал. Вместо игрушечной железной дороги там стоит заваленный бумагами письменный стол, вместо берлоги из, допустим, подушек и старых простыней – книжные полки. С балок не свисают модели самолетов, нет коллекций – ни бабочек, ни раковин, ни листьев, ничего такого, что собирают дети, только книги в бумажных обложках, блокноты и наполовину заполненные папки.
Он берется за перекладину лестницы. Его жена там, прямо над головой: если сосредоточиться, можно почти услышать ее дыхание. Он так близок к тому, чтобы дотянуться до нее, но что-то заставляет его остановиться на площадке, обхватив пальцами алюминий, уткнувшись лицом в костяшки.
Самое тяжелое в семейной жизни для него то, когда думаешь, что приноровился и у тебя все под контролем, все меняется. Ему кажется, что всегда, насколько хватает памяти, он возвращался домой, а на жене висел минимум один ребенок. Когда он приходил с работы, она сидела на диване, погребенная под общим весом сына и дочери, стояла в саду, держа Виту на руках, сидела за столом с Хьюи на коленях. По утрам, когда он просыпался, один из них уже обвивал ее плющом, шепча ей на ухо свои секреты, обдавая горячим, пахнущим сном дыханием. Если она входила в комнату, то кого-нибудь несла, или ее держал за руку, за подол или за рукав кто-то маленький. Он никогда не видел ее очертаний. Она превратилась в одну из тех матрешек с длинными ресницами и нарисованными кудрями, внутри которых всегда была копия поменьше.
Так все сложилось, так они жили в этом доме: Клэр вечно двоилась, а то и троилась. Судя по всему, она тоже об этом думала, потому что в последнее время, с тех пор, как Вите исполнилось четыре, его встречало невиданное зрелище: Клэр стояла в кухне одна, опершись рукой о стол, или сидела у окна, выходившего на улицу. Он внезапно стал видеть только Клэр, ее поразительную индивидуальность, детей не было, они исчезли, они жили своей детской жизнью: на втором этаже, грохотали чем-то в спальне, хихикали вместе под одеялом или в саду, колупали стены или раскапывали клумбы. Можно было предположить, что она испытает облегчение от этой перемены, после десятилетия усердного взращивания детей – словно просвет в тучах. Но выражение на лице жены, когда он заставал ее в такие мгновения, было словно она заблудилась, словно ей велели куда-то идти, но она повернула не в ту сторону, такие лица бывают у тех, кто готов был сделать нечто важное, но забыл, что именно.
Он все думал, как высказать, что и сам печалится о том, что оно ушло: ощущение острой, горячей потребности детей в тебе, их непреодолимое стремление быть рядом с тобой, изучать тебя, смотреть, как ты чистишь апельсин, пишешь список покупок, завязываешь шнурки, чувство, что ты – их пособие по тому, как стать человеком. Он думал, как скажет ей: «Да, это ушло, но в жизни есть и другое», – и тут все опять переменилось. Когда он возвращался домой, ее уже не было ни на кухне, ни у окна, она пряталась где-то наверху, ее нигде не было видно. Обед не скворчал на плите, не томился за дверцей духовки. Он стал замечать лежащие повсюду странные предметы. Старая тетрадка, на обложке которой аккуратным наклонным почерком была написана девичья фамилия жены. Потрепанная, с размягчившимися уголками «Мадам Бовари» в оригинале, по-французски, с серьезными юношескими пометками Клэр на полях. Потертый пенал красной кожи, полный свежезаточенных карандашей. Он брал все это, взвешивал в руке и клал обратно. Клэр стало нужно, чтобы он сидел с детьми, потому что она внезапно начала уходить из дома вечерами или в выходные. «Ты сегодня никуда не собираешься?» – спрашивала она, выходя за дверь. В глазах появилось новое выражение: беспокойство и какое-то мерцание. Однажды ночью, обнаружив, что на ее половине кровати пусто, он обошел дом, искал ее, звал в темноте по имени; когда она ответила, голос прозвучал глухо, бестелесно. Прошло несколько минут, прежде чем он понял, что она на чердаке, что она поднялась туда среди ночи, уйдя из постели и втянув за собой лестницу. Он стоял посреди площадки, шипел, чтобы она позволила ему подняться – что, во имя всего святого, она там делает? «Нет, – прозвучал сверху ее голос, – нет, тебе сюда нельзя».
Как-то вечером, когда она снова загадочно удалилась, он разорвал конверт официального на вид письма, адресованного Клэр, и узнал, что она собирается получить диплом Открытого университета по истории. Он швырнул лист бумаги на стол между ними, когда Клэр вернулась. Это что еще такое, спросил он. Зачем она посещает этот курс?
– Потому что хочу, – с вызовом бросила она, крутя в руках ремень сумки.
– Но почему вдруг Открытый университет? – продолжал он.
– А почему нет? – сказала она, закручивая ремень еще туже, бледная и напряженная.
– Потому что ты для них слишком хороша, и ты это сама знаешь. Ты получила три отличные оценки на выпускных экзаменах, Клэр. В ОУ берут всех, их диплом не стоит даже бумаги, на которой напечатан. Почему ты мне не сказала? Мы могли бы это обсудить, вместо того чтобы…
– Почему я тебе не сказала? – перебила она. – Может быть, потому что знала, что ты отреагируешь именно так.
Вскоре после этого в доме появились всякие новые друзья, прибыли, наступая на пятки заточенным карандашам и Флоберу. Они тоже учились в ОУ, и, сказала Клэр, разве это не здорово, ведь многие из них живут по соседству? Клэр сможет попросить у них помощи с работами, и Майкл сдержался и не сказал: почему не попросить помощи у меня, я, в конце концов, учитель истории. У меня диплом историка и даже диссертация отчасти. Внезапно все эти люди перестали выходить из их дома, со своими конспектами по курсу, стопками листов с курсовыми, папками и разговорами о личностном развитии. Они не были похожи на остальных друзей Клэр: женщин с маленькими детьми и домами, полными кружечек, игрушек, пальчиковых картин, женщин, с которыми она подружилась у ворот школы, или за утренним кофе, или на собраниях Общества домохозяек. Толпа из университета оставляла в доме колючий электрический заряд, висящий в воздухе. И ему, Майклу Фрэнсису Риордану, это не было по душе, совсем.